МЕЧ и ТРОСТЬ

Н.Смоленцев-Соболь. Белогвардейские рассказы: «Каспий, море любви» -- Рассказ 1-й. Часть 3, финальная

Статьи / Литстраница
Послано Admin 22 Фев, 2010 г. - 19:26

(Начало Часть 1 [1], а также Часть 2 [2])

Плакала, криком кричала она потом, била кулаками по красной утоптанной земле. Ненавидела себя, ненавидела этого проклятого Житика, что учил ее целиться и стрелять, ненавидела всех комиссаров и краскомов на свете.



Потом, накричавшись, она пошла за ним. Она поклялась, что найдет его, что вымолит у него прощение. Хотя нет для нее ни прощения, ни пощады.

Она нашла его только поздней ночью. На берегу моря, далеко-далеко от того места, где они обычно купались. Он сидел на большом валуне. Безотрывно смотрел куда-то в черное шевелящееся пространство моря. Будто замер и стал частью этого валуна. Огромная луна освещала его косматую шапку. Если бы не шапка, так бы и не поняла Пелашка, что это он. Между валуном и берегом ходила пенилась вода. Павел сидел бездвижно и словно не слышал ее призывы. Может, и в самом деле не слышал. Ветер поднимал волну все выше, вода шипела и билась в ракушечных сводах.

«Павлик, Павлуша! Прости меня, Павлик!» - она пошла по воде к нему. Волна ударила ее в живот. Она шла против волны к валуну. Луна высвечивала его фигуру.
«Паша-а-а!»
Он пошевелился. Потом неспеша, будто в сомнамбулическом сне, стал сползать в море, в волны. Встал, вода по пояс. Пошел к ней.
«Ты? Ты что тут делаешь?»
«Прости меня, Пашенька. Христом Богом умоляю, прости!»

Он обнял ее. Так и стояли посреди волн, пены морской, покачиваясь от холодеющих валов, которые становились все выше, все тяжелее.

В ту или в следующую ночь он рассказал ей про их войну. Как еще зимой, в метели и заносы, пятнадцать тысяч казаков-уральцев, с семьями, со стариками, со скарбом, с больными, с ранеными, оставили свои места и пошли вниз по берегу Каспия.

Пошли и они, братья, с дедом и бабушкой. Погрузили дедовы склянки и гербарии, микроскопы и колбы, книги да другую какую рухлядишку из дома в Гурьеве, потащились вместе со всем многоверстным обозом. Дед подбадривал: ничего, почитай, домой едем, в форт Александровский, там у нас мазанка есть... Бабушка молчала, словно судьбу угадывая - почти восемьсот верст надо было преодолеть.

Перешли бы, может, да начал косить людей тиф. Там казак свалится, тут старуха сядет на обочину, махнет костлявой рукой: идите, не ждите меня. Те вон всей семьей в санях валяются, пылают в тифозной лихорадке, снежинки им на лица падают, через миг испаряются. Настало время жатвы. Каждая верста - не один труп. Сначала сгорали тифозные, потом умирали раненые. За ними пошли дети и старики. Потом жены, потом сами казаки. От голода, от гнойных ран, от холода нестерпимого.

И полз обоз нескончаемый по нескончаемой же ледяной степи. Справа Каспий, замерзший в ту зиму, слева жестокие пустынные бураны. Другой казак выскоблит себе лунку в земле, ляжет помирать. И страшно было видеть его задранную, клочковатую бороду, его глаза, к небу обращенные, еще живые, но уже к смерти приготовленные. Но еще страшнее было видеть, как в жестокий буран, когда ветер выжигал саму жизнь из людей, они вытаскивали мертвецов из таких открытых могил, и сами туда ложились.

«Зачем?» - пораженно спросила Пелашка.
«Чтобы хоть маленько тепло в себе сохранить».

Так и переживали вьюгу: живые в могилах, мертвые - выброшенные наверх.

Потом еще хуже стало. Люди между собой договаривались: кто кого пальнет в голову. Били из карабинов своих детей, чтобы не мучились, убивали родичей и соседей. По их же просьбе, за-ради Христа, Бога нашего милосердного.

И видел сам Павел: эти уже и могилы себе вырыли, тоже всей семьей, и худой страшный старик читает отходную над ними, потом сам лезет в могилу. Ближе к Рождеству погибали не десятками, а сотнями в каждый день пути.

Однажды запылала голова у деда. Лег он на сани, обмороженными пальцами пытаясь сделать какие-то записи в тетради. Потом впал в забытье. Бабушка молчала, когда он умирал. Молчала, когда умер. Молчала, когда внуки могилу копали и деда хоронили. Только расстегнула тулуп, кофты, достала золотую ладонку, повесила Павлу на шею. Сашу погладила по голове. На ночевку стали в том месте, жгли костры, у кого было что жечь, варили похлебку, у кого было из чего варить. Утром очнулись - бабушка мертва. Не захотела с мужем разлучаться. Рядом с дедом и схоронили ее.

Так вот откуда у него эта золотая ладонка с цепочкой.

«Ей ладонку ту подарил отец свекрови, старый атаман Дормидон Фролов, - Павел достал ее из-за пазухи, свет костра отразился в литом тяжелом золоте. - Сам Дормидон Фролов, по преданию, получил ее от своего деда. А тому досталось это золото, когда под началом Суворова брал турецкую крепость Измаил».

Подставила ладошку под червонное литье Пелашка. Тяжело и благородно оказалось литье, Святой Николай-Чудотворец лобастой головой выдается вперед из-под полукружного свода. Как во сне, слушала Пелашка рассказ о пути во смерть.

Афанасий Ларивонов, старый знакомец деда, помогал им скрести мерзлую землю для бабушки. Потом обошел их лошадь, осмотрел, подошел к своей, лядащей, обнял ее, поцеловал в заиндевелые губы. Предложил:
«Павел, ты мою лошадь стрельни, потому как я не могу, духу у меня не хватает, и мясом ее мы будем все кормиться, сани мои на дрова порубим, будет костры чем жечь, за это возьми к себе на возок моих детишков, они маловесные стали, а я рядом пойду, так-то небось выдюжим».

Все больше и больше людей не могли идти дальше от обморожений, от слабости, от болезней. Оставались на бесконечном пути где холмиками, а где просто сложенными в «поленницу» трупами. Киргизы торжествовали. Это был их праздник. Налетали, добивали отставших, грабили нещадно. Нападали на разъезды казачьи.

На конине Ларивонова, которую варили в бабушкином казане, их малая группа выжила. Так все старались сделать. Что могли, только бы перейти. Не всем удалось. До Форта Александровского дошло едва ли две тысячи человек. Оружие же держать в руках могли не больше трехсот. Такой вот ценой дался этот переход.

«Но почему же вы не сдались нам?» - спрашивала она.
«Эх, большевичка ты, большевичка, - качнул он головой, убирая ладонку под гимнастерку. - Есть такая вещь на свете, называется честь казацкая. Чтобы казак да сдался? Лучше погибнуть, но с честью!»

Только в форте Александровском могли прийти в себя. Но и то ненадолго.

Едва похоронили тех, кто больше не мог жить, едва выходили тех, в ком душа еще теплилась, как нагрянули красные. Огромными силами навалились. С моря дессант, флотилия с пушками, с пулеметами. И тогда оставшиеся в силах пошли на прорыв. Несколькими группами, отстреливаясь от матросов и красноармейцев, ушли в пустыню. Он пробился с людьми есаула Самохина. Шестнадцать человек их было поначалу...

Теперь не стало ни карательного батальона Кулика, ни особого отряда Житика, ни самих казаков Самохина. А в последнем бою засыпало его. Бомбу кто-то бросил, бомба разорвалась и обвалила на него саманную стенку мавзолея. Очнулся только когда все было кончено. Несколько раненых красных, правда, ползали там.

Он рассказывал все неторопливо. Не обвиняя, ни сожалея. Рассказывал, как бы вслушиваясь в собственный голос. Так киргизские старики-акыны поют на своем неизвестном наречии.

Она тоже хотела рассказать ему. Про недели в безводной пустыне. Про комиссара Кулика, который мечтал о светлом будущем для всего человечества. Про Житика, у которого казаки запороли до смерти сестру и мать.

Но вдруг осеклась на полуслове. Кулик... Кто он был? На пароходе, когда она отдалась ему в каюте, он поведал ей правду. Пил пиво, грыз тараньку и смеялся: вором я был, Пелашка, а стал вот - коммунистическим комиссаром, товарищ Троцкий и товарищ Смилга меня уважают, еще бы они не уважали меня, если я их власть всеми потрохами души своей защищаю...

А Житик... Накурившись конфискованного кокнара, махал рукой и подмигивал: мамеле у меня в Америке, в Нью-Йорке живет, обожди, разгромим басмачей, Пелашка, я тебя повезу в Америку, я там буду ходить в щиблетах и с тросточкой, как настоящий джентельман... Знаешь, кто такие джентельманы? Эх, ничего-то ты не знаешь о настоящей жизни, Пелашка-постирушка!

Здесь, на краю света, в безводной страшной пустыне все стало для нее на свои места. Правда оказалось правдой, а ложь - ложью. Этот долговязый беляк, что жевал горькие корешки и залеплял ей рану, оказался будто из другого мира.

Там все было по-старому, по-доброму. Был труд, который знали его руки: поймать рыбу, приготовить ее к празднику, подстрелить горного барана, освежевать тушу, запастись пищей впрок, собрать топлива, поддержать огонь, сварить чай, помолиться до еды, помолиться после. Была еще страшная в своей красоте любовь - когда его старики ушли вместе, не желая оставить один другого.

(Продолжение на следующих стр.)

Потом наступил тот день. Павел был на море, ушел бить острогой рыбу. Неожиданно вернулся, движения снова стали резкие, шаги быстрые. Сразу к сумке, в которой были патроны. Потом на Пелашку посмотрел, что-то в лице, неуловимо чуждое. Будто сторонний человек посмотрел. Ни слова не сказал, подошел, как-то незаметно и ловко обнял, и тут почувствовала она, что руки у нее сзади стянуты сыромятным ремешком.

«Что ты делаешь, Паша?»
«Молчи, душа моя. Молчи теперь».
Он повалил ее на пол. Куском веревки стянул ноги. Забилась она, самой себе не веря. Чтобы он? Чтобы ее?
«Ты что, своим друзьям-киргизам продать меня задумал?»
«Замри, Лашечка», - сказал он ей.
И от того, как он сказал это, с какой нежностью и болью, затрепетало в ней все. Зазвенели жилки ужасом. Враз от страха похолодели ноги.
«Скажи, что любишь меня», - сказал он.
«Люблю, Павлик. Больше жизни люблю».

Это было последнее, что она могла произнести. Потому что в следующий момент он накинул ей на лицо тряпочный жгут, затянул на затялке так, что зубы ее сжали тряпку. Только замычала Пелашка, забилась в отчаянии. Нет, не игра это была, не глупая шутка. По лицу любимого поняла она все.

«Да, катер пришел. На нем до двадцати красных, - сказал он. - Все вооружены. Киргизы нас предали. Я через овражек, да по-за марами пробежал. А нынче будет, Лашечка, последняя потеха!»

С этими словами взял он золу из потухшего костра и обсыпал все с ног до головы Пелашку. Взял холодную головню, испачкал ей все лицо, замарашкой сделал. Поднял, как куль, перенес в угол.

Она только мычала.

Тогда он расстегнул гимнастерку свою, достал золотую ладонку, снял с себя, ей на шею перевесил, ее гимнастерку застегнул. Поцеловал ее в лоб.

«Прощай. Я тебя так люблю, как никогда и никого не любил. - Остановился, всмотрелся в нее светлыми грустными глазами, досказал: - И любить больше не буду!»

И ушел, подхватив сумку с патронами и винтовку.

Враз поняла она его замысел. Решил он встретить их подальше от их камышовой хижины. Чтобы ненароком какая пуля не задела ее. О том, чтобы сдаться, даже мысли не могло у него быть. И значит, будет биться до конца, в одиночку против этих двадцати.

Потом стала слышна стрельба. Упорная. Долгая. Час или два. Выстрелы то одиночные, то пачками, по пять по шесть, то опять одиночные. А она мычала, брыкалась, пыталась разорвать ремешок, пыталась освободиться от веревки на ногах. Он не имел права так делать. Они бы убили одного красного, и она взяла бы его винтовку. Они убили бы всех красных, которым нет прощения...

Потом был последний залп.

И сердце ее остановилось.

Она очнулась оттого, что кто-то лил ей на голову теплую воду. Жгут был стянут с лица. Путы на ногах развязаны. Маленький небритый человек в матросском бушлате стоял над нею.

«Ты кто?»
Рыжие озлобленные глаза вперились в нее.
«Синельникова».
«Из отряда Житика?»

Она молчала.

Красные проглотили его последнюю казачью хитрость. Они так и решили, что «освободили» ее. И потому в Александровском ее встретили как красную героиню. Все понимали или делали вид, что понимают, через что пришлось ей пройти. В форте Александровском ее поместили в лазарет, длинный сарай, выложенный из кирпича-сырца. Усатый одышливый фельдшер нашел, что пулевое ранение у нее давно затянулось, но «раскачаны нервишки».

Потом выяснилось, что она еще и беременна.

Ее отправили в Гурьев, грязный, пыльный, разбитый, растащенный и разграбленный проходящими войсками. Там с нею беседовали люди из «особого отдела». Она ничего не могла им объяснить, кроме того, что они уже знали: отряд Житика был уничтожен у древнего Жамбек-мазара. Она была ранена и взята в плен. Рану ей прижгли раскаленным ножом. Сколько их было? Она не знает. Они держали ее в этой камышовой хижине? Да, но иногда она могла выходить. Киргизы видели ее. Неизвестно, на чьей стороне были киргизы.

Один из особистов, чернявый, лупоглазый, с похабной ухмылочкой на растянутых губах, не верил ей.

Сколько их было?
Один или двое. Или трое.
Они что, постоянно держали ее в темноте?
Нет, глаза ее были развязаны.
Сколько их было? Был один, высокий.

Из агит-отдела прибыл корреспондент. У него было умное, усталое лицо. Тонкие черты, высокий лоб, красивая правильная речь. Он говорил с Пелашкой около трех часов. Все записывал. Потом ушел, перед этим почему-то поднеся палец к губам.

Она сказала себе, что будет врать теперь. Всегда и во всем. Потому что под сердцем у нее был его ребенок.

В местной газете «Трудовая правда» скоро была напечатана история о подвиге Пелашки. Там было все, пески, безжалостное солнце, безводная пустыня, враги, не знавшие пощады, гибель товарищей Вагалова и Житика, а также еще шестнадцати красноармейцев. Был плен и героическое молчание. Белогвардейцы пытались вызнать у нее планы красных отрядов. Пытали, прикладывая к ране раскаленный клинок. Но она ничего им не сказала.

Молодой красноармеец принес ей штук шесть-восемь этой газеты.
«Нá, тута все про тебя!»

По ночам она плакала. Она хотела выбросить газету, но потом почему-то передумала, сунула пачку на дно своего рундучка.

Через месяц, в сентябре, выправив у начальства все необходимые документы, уезжала в Москву. Это был поезд, составленный из самых невообразимых вагонов. Тут были и мягкие, с ободранными диванами и стенами «пульманы», и дачные вагоны с деревянными сиденьями, и товарные или «скотьи» вагоны, в которые люди набились, как селедки в бочку, и даже одна бронированная площадка, с турелями для пулеметов, с платформой для орудия. На ней гроздьями сидели красноармейцы, с мешками, узлами, сундуками, чемоданами и корзинами, по каким-то делам ехавшие в Россию.

Пелашка сидела в дачном вагоне, грязном, разбитом, заплеванном семячковой шелухой. Она молила Бога, чтобы побыстрей паровоз дал прощальный гудок и поезд, лязгнув буферами, покатился бы прочь из этого места.

Благодаря документам и, наверное, этой газете, она сумела выселить из квартиры бабушки у Большой Полянки подселенцев. Бабушка, совсем ослабевшая за эти несколько лет, плакала и почему-то звала ее «матушка-заступница».

От кого она ждет ребеночка?

«От героя», - отвечала Пелашка.

Она верила, что это их с Павлом малыш толкает ножкой, ворочается, высовывает локоток, и даже словно бы гудит по вечерам. Она гордилась собой, что обманула «особистов», что ее Павлик все-таки не погиб в тех песках, на пустынном берегу Каспия, моря ласкового. Вывезла она его в своей утробе, в своем теле.

В середине апреля 1921 года Пелашка родила. Это был мальчик. Он был черноголовый, брылястый, с круглыми густыми бровями, с крючковатым носом. Пелашка посмотрела на него и закричала дико и страшно, как она не кричала даже при схватках.

Доктор ввел ей успокоительное. От этого укола Пелашке стало так же, как от кокнара, который она курила когда-то на железнодорожной станции вместе с Житиком и Вагаловым. Ничего поправить было нельзя.

Она бегала тайком в церковь и молила Бога, чтобы младенец начал изменять свою внешность: чтобы глазки его поголубели, чтобы носик выпрямился, чтобы бровки посветлели. Ведь так бывает? Разве нет? Она надеялась на чудо. Она повесила ладонку у себя в комнате и молилась: «Никола-святой, но зовут же тебя Чудотворец, пошли мне чудо свое...»

Чудо не происходило. Мальчик, которого она назвала Павел назло тому, назло всем им, не менялся. Он рос таким же маленьким, пузатым, кривоногим, как и его отец, товарищ Житик.

Она рассказала все бабушке. Про то, что была ранена и на нее, на раненую, залез командир отряда. Это произошло в пустыне. Она не могла сопротивляться, ее трясло в лихорадке, у нее была слабость и озноб, она чуть не умерла. А потом у нее был он, ее князюшко. Высокий, светлоглазый, красивый, как на почтовых карточках. Нет, даже еще красивее. Только убили его. И ничего не осталось, кроме шрама от ожога сбоку груди да золотой ладонки на цепочке. Даже сыночка ей подменили.

Бабушка плакала вместе с нею. И теплила лампадки. И читала на ночь «Апостола». И сокрушалась всем своим сердцем.

«Ничего, матушка, ничего родименькая. Ты только этим не проговорись, они же собаки антихристовы, они ни любви, ни жалости не знают. А я помогу тебе с младенцем. То не его вина, от кого он зачат. Ты молода еще, найдешь себе опору. Пока я в силах, помогу...»

Пелашка поступила на работу санитаркой. Из госпиталя могла прихватить то пшенной каши, то картофельного пюре, то обрезки сала. С утра работала, раз-два за день бегая подкормить малыша. По вечерам тряслась в 13-ом трамвае через Москву-реку, а потом на «аннушке» на фельдшерские курсы. На курсы она поступила тоже всегда помня, что Павел начинал фельдшером. Красноармейская книжка ее открывала кое-какие двери. Занятия проходили в гараже театра, в Камергерском переулке. Она быстро выучила, что такое флора, фауна, алкалоиды, антисептика и другие ученые слова. Оказалось, все так просто.

Актеры или те, кто себя так называл, заглядывали к ним. Но узнавая, что это будущие фельдшерицы, пожимали плечами: они были приобщены высокого искусства, а тут какие-то клизмы, перевязки, копровые натяжки, жгуты, измерение температуры, промывание желудка...

Впрочем, один все-таки прицепился как-то ночью к Пелашке. Проводил ее до самого дома, через пол-Москвы, до Замоскворечья. Напросился на чай в следующую субботу. Он был худ, высок, долговяз. Он чем-то напомнил ей Павла, и она купила ему пачку папирос у оборванной торговки из «бывших». Они стали встречаться. Он бредил театром, пьесами, которые он напишет, ролями, которые сыграет. Первая пьеса должна была называться «Вожди Народные». В ней он заготовил для себя роль Троцкого. Он вырезал портреты Троцкого из газет и залеплял ими угол, что снимал на Кудринской улице. Он даже отпустил себе козлиную бородку под Троцкого. Еще он мечтал сыграть Дон Кихота, французского революционера Марата и... германскую коммунистку Розу Люксембург.

«Но это же женщина», - не понимала она.
«Не играет значения, - отметал он любые доводы. - В революции женщины заменяют павших мужчин, ты сама была такой, я же читал про тебя в газете...»
«А что будет с твоими усами и бородкой?»
«Сбрею, - напыщенно отвечал он. - Искусство, как революция, требует жертв!»

Когда он приходил по субботам «на чай», бабушка понимающе забирала Павлика и выносила его на дворик, сидела там на лавочке и нажевывала ему хлебный мякиш в тряпочку.

А потом актер - или как там его еще - исчез. Наверное, написал свою пьесу. Или взяли в театр. Через несколько месяцев умерла и бабушка. Пелашка осталась одна с малышом.

Что она помнила от последующих лет, это работу, работу, работу. Относила, а потом отводила Павлушку в детские ясли, брала сверхурочные. Работала по две смены, по три смены подряд. Подхватывала почины, работала на субботниках и воскресниках. Уже в качестве старшей медсестры стала заведовать отделением.

Война давно кончилась. Прошли угарные годы нэпа, прошли годы первых пятилеток, настало время маршей, рапортов, звонких веселых песен. Павлушка рос, пошел в школу, стал пионером. Потом комсомольцем. Он все больше становился похож на отца. В школе его учили, что Бога нет, что пережитки прошлого нужно искоренять из социалистического настоящего. Об этом он нет-нет, да и наставительно говорил матери, кивая на угол, в котором постоянно, со смерти бабушки, так и теплилась лампадка.

Она кивала: да-да, пережитки. Мужчин у нее, после того актера, не было. Она красиво расцвела к своим тридцати, потом стала красиво стала угасать.

В 1937-ом, когда стали исчезать знакомые и соседи, ее чуть было не наградили. Сулились дать орден «Знак Почета». Опять прислали корреспондента. Должен был о ней написать. Он беседовал с нею в «красном уголке», под портретом Ленина в кепке. У самого волосы зачесаны назад, тонкие усики, папироска между двух пальцев, цепкий взгляд. Расспрашивал, записывал что-то.

Она показала ему старую гурьевскую газету «Трудовая правда». Призналась, что не все там правда. Он удивился: что именно? Она сказала, что ожог у нее не от пыток, а потому что гноилась рана. А еще, на самом деле, отряд Житика был в сорок пять клинков и карабинов, при одном пулемете. Потом уменьшился до восемнадцати человек. И все погибли, пытаясь добить шестерых белоказаков. Корреспондент еще что-то записал. И ушел. Орден ей не дали, о посулах не вспоминали.

Странно, она никогда, ни на день, ни на миг не забывала о Павле, о своей первой и единственной любви. Там, на пустынном берегу Каспия.

Страна захлебывалась славословиями в адрес вождя и учителя, кричала о новых свершениях и победах, спасала челюскинцев, делала тысячекилометровые перелеты, рубила по двенадцать норм угля на человека, гнала большегрузные железнодорожные составы, раскрывала заговоры врагов, клеймила японских милитаристов, а Пелагея Никитична Синельникова жила словно в каком-то далеком, известном только ей мире. Она никогда не опаздывала, она выполняла все, что от нее требовалось, являлась на профсоюзные собрания, поднимала руку вместе со всеми, не понимая, за что она голосует.

Однако она не удивилась, когда ночью раздался стук в дверь.

Она вышла в прихожую. «Вам телеграмма. Примите!» - раздалось из-за двери.

Она открыла. Трое в штатском, а позади участковый милиционер Барсуков. Соседи из квартиры справа - за понятых. Обыск. Арест. Иконы сняли как вещественные доказательства. Забрали и золотую ладонку, что висела возле икон. Она взглянула в разгневанное лицо сына. Сын стоял перед нею, невысокий, коренастый, на крепких кривоватых ногах, и гневно высказывал ей ломающимся баском:

«Я говорил. Я много раз говорил тебе, мать, что Бога нет! Мы на комсомольском бюро постановили...»

Суда, собственно говоря, не было. Ей зачитали постановление, что она осуждена на пять лет за антисоветскую агитацию с поражением в правах на три года. Посадили в «воронок», отвезли назад в тюрьму. Потом другая тюрьма, вагон с решетками, их сорок три арестантки...

+ + +
«За любовь чаще всего платят предательством, - говорил высокий черноглазый старик, в чекмене, в бурке, в папахе, в серебряных газырях по груди, с кинжалом тонкой иранской работы на поясе. - У каждого из нас своя история, Пелагея Никитична. Но все эти истории схожи. Полюбил - продали, привязался - выдали, дружбой сердечной растаял - ищи себя в каталажке».

Оркестр наяривал джасс. После фильмов всегда начинались танцы. Чтобы музыка не мешала, они прошли через просторный холл, шагнули через развигающиеся двери в зимний сад. Здесь замерли высокие пальмы и по каркасам свисали причудливые орхидеи. Бормотал что-то искусственный водопадик. Позади него едва слышно гудел электрический мотор, который гнал воду наверх, чтобы потом она стекала по камням в искусственный же водоем.

«Нет, Федор Сергеевич, это даже не предательство, - сказала она глуховатым голосом. - Это глумление. Это знаете, как что? В Германии было, на моих глазах: английский офицер подошел к трупу немецкого солдата, вынул сигарету изо рта и потушил ее о глаз убитого».

Полковник передернул плечами:
«Скот!»
Помолчал, потом сказал:
«Однако признайте, это первый фильм, в котором советчики изобразили «Поручика», белого офицера с какой-то симпатией...»
Она выпрямилась, подняла голову.
«Простите, полковник, но черта с два! И эта фарма РОВА, которая собирала деньги для Сталина до войны, во время войны и даже после войны, и эта советская баба, которая перед фильмом верещала, что она не любит Париж, а любит русские березки, все это их пропаганда, все ложь! И фильм этот ложь. Потому что любовь, Федор Сергеевич, это когда отдаешься без остатка, раз и навсегда. А у них по их советской версии я застрелила Павла. Сволочи, даже сюда со своим враньем! И давайте оставим...»

Казачий полковник тяжело вздохнул и полез в глубокий карман галифе за портсигаром. Потом они оба стояли между пальм, смотрели на звездное небо Нью-Джерси через клетку стеклянной крыши, и курили слабенький «Кэмел».

Они давно уже все рассказали друг другу. Он - про свою потерянную семью в 19-ом, про жизнь на Лемносе, про одиночество, про работу на шахтах в болгарском Пернике, про то, как перебрался в Австрию, про вторую семью, погибшую в 45-ом.

Она - про отсидку в лагере на Урале, про неожиданную амнистию, про переезд под Харьков, не могла больше оставаться в Москве, в городе, где в бабушкином доме, в той же самой квартире оставался ее маленький злобный Житик-младший, про войну, про наступление немцев, про бесконечные колонны пленных, про уход с немцами, про жизнь на юге Германии, в Баварии, про лагеря ДиПи, про работу в Бельгии, а потом пароход, Эллис-Айлэнд, бумажные стаканчики с кофе, огни Бродвея, которых она не замечала, снова работа, ночные смены.

Она бы и не поехала на эту фарму РОВА, за сорок миль, но уж больно расхваливали фильм. Говорили, что актер - сын белого офицера, и потому ему так удалась эта роль «Поручика». Говорили, что в СССР начались серьезные перемены, и потому «Сорок первый» был послан в Канны на фестиваль. Говорили, что сталинских палачей отстранили от власти, и что Россия возрождается. Да, пока что при коммунистах, но надо же понимать, что все не сразу, не в один час.

К ним в зимний сад вышел молодой человек. Он был невысок, спортивен, во фраке с бабочкой. Сказал с едва заметным акцентом:
«Мама, тебя отвезти домой?»
«Нет, Сашок, меня отвезет Федор Сергеевич. Пойди, повеселись. Я видела, что кое-кто посматривает на тебя...»
«Я тоже посматриваю на кое-кого, - засмеялся он. - Господин полковник, знаю, что с вами мама в полной безопасности».
Он кивнул им обоим и быстро ушел в танцевальный зал.
«Славный мóлодец!» - сказал Федор Сергеевич.
«Могла ли я предполагать, что из лагерного сиротки-побродяжки вырастет такой господин?» - посветлела лицом она. - Он же все своим трудом, Федор Степанович, упорным трудом. Учился и подрабатывал, в ресторане посуду мыл... Утром за книжками, вечером в своем ресторане...»
«Зато слышал, что сейчас неплохо устроился», - сказал полковник.
«Работает в финансовой компании, но продолжает учиться, хочет сдавать на магистра».
«Вас матерью кличет».
«Так я и есть мать ему. Что ж, может быть, пойдем?»

Они медленно прошли через другую дверь зимнего сада в большой освещенный холл. Здесь в гардеробной получили свои пальто. Полковник снял бурку, папаху и чекмень, отстегнул кинжал, все сложил в большой пакет. Подал раскрытое пальто своей спутнице. Сам оделся. Они посмотрели на себя в зеркало. Пожилая пара, обычные, по виду, американцы.

Откуда-то из боковой двери двое мужчин выкатили тележку. На тележке были жестяные коробки с кинолентами. Позади мужчин шествовала рослая женщина с лицом комиссарши 20-х - раздавшееся, недоброе, с черными усиками. Она посмотрела на одевающихся. Слащаво расплылась в улыбке:

«Вам понравился фильм? Не правда ли, как это трогательно и в то же время правдиво. Да, именно так все и было, именно так...»
«Обычный советский сволочизм! - ответила Пелагея Никитична громко и непримиримо. - Как все было, мы знаем без вас. Везите свой агитпроп в другое место...»

С этими словами она взяла полковника под руку. Тетка-комиссарша хотела было что-то ответить, но слова будто застряли у нее в горле. Оба старика больше и не смотрели на нее.

Они вышли в крытый гараж. Паренек в красном мундирчике взял у полковника номерок, побежал с ним. Через минуту подогнал широкий, блестящий лаком и никелем «кадиллак», выпуска 1961-го года. Полковник дал ему двадцатипятицентовик «на чай».

Они выехали на дорогу, ведущую в Нью-Йорк. Справа и слева светились огни жилья и придорожных магазинов, газолиновых станций и рекламных щитов. В машине было уютно. По радио мурлыкала певичка. Пела что-то про одиночество и ожидание. Полковник думал о чем-то своем, потом спросил, словно они не прерывали разговора:

«Любите вы его?»
«До последнего часа своего буду любить, Федор Сергеевич», - сказала она.

США

Эта статья опубликована на сайте МЕЧ и ТРОСТЬ
  https://apologetika.eu/

URL этой статьи:
  https://apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1687

Ссылки в этой статье
  [1] http://apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1685
  [2] http://apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1686