Воспоминания смертника «Кашкетинских расстрелов» Г.А.Черкасова «Воркута». 1939 г. 12.НА ВОЛЮ — II. ФИНАЛ.
Послано: Admin 22 Дек, 2023 г. - 11:28
Литстраница
|
Эти воспоминания Г.А.Черкасова отредактированы его сыном писателем В.Г.Черкасовым-Георгиевским. Георгий Акимович был в 1937-38 годах среди смертников в Воркутлаге на расстрелах под командой лейтенанта НКВД Е.Кашкетина, где уцелел случайно.
Г.А.Черкасов в 1960-е годы, когда писал «Воркуту». После отбытия трех сроков в ГУЛаге (1932-34, 1936-39, 1949-55 г.г.). Иронично сфотографировался на фоне плаката со словами «нашего коммунизма строитель». Это правда, т.к. бесплатно отработал в лагерях 11 лет.
12. НА ВОЛЮ-II — БАПТИСТ ЛОПАТОВ. СТАРООБРЯДЦЫ. МИНЯ. ВЕНЬКА-ФОРВАРД. НА МУРАШИ В МОСКВУ.
День на второй, как по Печоре иду, нагоняю путника. Вроде бы он мне знакомый! Гукнул, он оборачивается. А это «крестик» Лопатов! На одной шахте года полтора назад вкалывали вместе. Мужик он был молодой, из деревни под Новосибирском, войлочная бороденка, глаза что васильки. Кроткий он кроткий, а иной раз, я примечал, глянет с затаённым ко всему презрением. Тянул Лопатов пятерик за баптизм.
Кричу ему я с радостью:
– Лопатыч, ты?
Он равнодушно:
– А, тоже на свободу идешь?
– Давно тебя освободили? – спрашиваю.
– Так же, как всех.
– Каких это всех? – я говорю, – почти все там. Многие навсегда.
Он говорит с постной рожей:
– Кому что Бог дал. Я за Христа пострадал и понесу Его крест дальше.
Ну, что с долдоном разговаривать?
Подошли мы к станку – низенькая полуземлянка доверху в снегу. Согнулись, еле в дверь протиснулись. Там тесный закут, железная печка горит. Вкруг нее четверо по-тюремному сидят на корточках.
– Здорово, ребята, – я говорю.
Один обернулся:
– А, фраера пришли.
Урки освободившиеся это были. Залопотали они дальше меж собой на своей «фене». Я послушал, понял, что подорвали они сегодня 60 километров без остановки, потому как «работнули» где-то казенные склады.
Лопатов в дальнем углу пожевал хлеба, помолился, снял свои ватные штаны и повесил их на проволоку у трубы. Легли мы вшестером на длинном топчане…
Свернуть
Проснулся я, в станке тепло и тихо. Лопатов в подштанниках у печки стоит, в потолок смотрит и жопу чешет.
Повернулся он ко мне.
– Штаны-то мои украли.
Попал он! По Печоре без штанов не пройдешь.
Сел он на топчан. Свое суконное одеяло, под каким спал, разглядывает. Ежели закутать его юбкой, подумал я, всё одно до ближайшего селения не дойти, поддувать будет, яйца в кальсонах отморозит.
Он и решился.
– Сошью-ка я с одеяла штаны.
Достает Лопатов из своего сидора нитки, иголки. Запасливый!
– Зачем ты на ночь штаны свои снял? – я говорю.
– Посушить. Я надысь по пояс под лед провалился, в мокрых и шел.
– Это ж какие падлы, – я говорю, – склады взяли, а последние штаны у человека всё одно надо украсть.
Лопатов поглядел на меня с печалью.
– Такие люди никогда не насытятся.
Я поддакнул:
– Это у них болезнь.
Лопатов разошелся:
– Блуд это блудливой души!
Вспомнил я, как Марусю ее мать обозвала: блудница. Какие люди — из Евангелия шпарят!
Лопатову я говорю:
– Возможно, что так. Но полтыщи километров без порток по снегу, морозу переть неудачней любого блуда.
Он со слезой говорит:
– Грешной ты человек.
Покрутился он над одеялом. Расстелил, сел на него и ноги на одной половине вытянул.
– Найди уголёк, очерти меня, – Лопатов просит.
Я угольков из печки достал.
Он командует:
– Черти сзаду, бери от спины с припуском, у ног – на ладонь.
Потом он отмеченное ножом вырезал. Со второй половинки одеяла отрезал такую ж выкройку. Наложил одну на другую и начал сшивать.
Готово! Натянул он эти штаны. А шагу сделать не может и сесть в них нельзя: трещат.
– Ходили, – он говорит,– апостолы в хитонах, чего проще было?
Я говорю:
– Но не яйцами ж они трясли. Под хитонами-то, наверное, штаны были.
– Грешной ты человек, – Лопатов опять сказал.
Начал он снова кроить, резать, где жало, тянуло, и туда новые куски подшивать. А как удовлетворился, стал ниже пояса на клоуна похожий, зато рад.
Я его под настроение спрашиваю:
– Какая ж твоя вера?
Лопатов снова суровым стал:
– Это знать тебе ни к чему. Ты в леригии ничего не понимаешь.
– Ну ты меня и вразуми.
Он говорит:
– Кому не дано, тому не привьется. Семя на камень падает.
Вот поди ж ты! А я его спрашивал от души.
Пошли мы с ним утром далее. Солнце проглядывало, тогда снег сверкал. Мы жмурились, что ночные коты от загоревшейся лампочки. Весна приближалась.
Шли мы с Лопатовым, шли, и добрались до поворота Печорского колена на север к Нарьян-Мару. Это недалеко от впадения реки Ижма. Здесь было крупное селение Щельяюр. «Юр» по-зырянски, вроде, «ветер», и получается название «В щели ветер». Ежели это так, то попадает в самую точку. Лежит селение в длинной, узкой впадине меж пригорков. Там ветры постоянно гуляют, холод, неуютность. А люди в тех местах жили едва ль не с Петра Первого. С Щельяюра на Большую землю надо было мне сворачивать круто налево, на юг, к реке Ижме. По ней двигать нужно на Ухту, откуда железнодорожная и автотрасса тянулись в центр России.
В Щельяюре расположились мы с Лопатовым в большой зырянской избе. Я задумался: денег лишился, продукты кончились, надо искать работу.
Пошел я на причал, там требовались маляры .Но гроши предлагали, едва б на хлеб хватало. А голод уж меня пристигает. Подошел к общепитовской столовой.
Вижу: Лопатов около нее стоит, мотня меж расставленных ног у него пузырем. Он в размышлении.
Я подошел, за плечо его тряхнул:
– Зайдем.
Лопатов автоматически заходит за мной. Сажусь за стол, он рядом.
Повар из кухни вышел:
– Два обеда?
– Да, – я басом отвечаю.
Глянул я на Лопатова. Он апостольскими глазами на меня смотрит и молчит. Повар суп, котлеты несет нам. Лопатов глаза завел, молитву сбормотал свою. Стали есть.
Доели. Я с голодухи вылизал и тарелку.
Повар подходит:
– Три рубля восемьдесят копеек.
Гляжу на Лопатова такими ж, как он умел делать, детскими глазами. Он всё понял.
Достал деньги и рассчитался.
Вышли на улицу, он говорит:
– Несу крест.
– Какой крест? – я спрашиваю. – Веры твоей?
– Ты мой крест.
Я объясняю:
– Денег у меня нету, а есть-то хочется.
– Несу крест и бросить его не могу, – важно он говорит.
– Бросать не надо, – я ответил, – сам от тебя ухожу.
Пришел я в избу. А там отдельную комнату русская учительница снимала, молодая, недурная собой.
Узнала она о моих делах и говорит:
– Живи со мной как муж.
Эх, к женщине на полный кошт еще мне встать не хватает! Я отказался.
Куда ж деваться? Решил я идти в сторону, направо от моего пути домой: в Усть-Цильму снова работы искать.
Пустой мешок за спину закинул, вышел. Потом его тряхнул: что-то там есть. Открываю – в нем в газету завернутые кусок хлеба и горсть сахара. Учительница положила! – ни слова не сказавши. Вот тебе и «леригия»...
День был светлый, тихий. По накатанному насту Печоры идти легко. Одно томило: свернул я с дороги домой.
Верст через 15 вижу я на склоне таежной горы избу, труба густо дымит. Подошел ближе, слышу: песни заливают там. Свадьба, что ли?
Распахнул дверь. Вошел в большую горницу: топчанами заставлена, посередке длинный стол. На нем бутылок батареи и миски мясом, хлебом завалены. Человек 25 здоровенных мужиков гуляло. Кто орёт, кто валяется, кто за стаканом сидит. Меня с порога схватили, полушубок содрали.
За стол меня сажают:
– Нашего полку прибыло! Наливай ему! Спивать можешь?
– С чего гуляете? Какой праздник? – я спрашиваю.
– Неделю будэм гулять!
В основном, я гляжу, хохлы — хари красные, осоловелые. Встали это они, за плечи обнявшись. Вмиг ожили да гаркнули хором!
Наливайко и Павлюк, и Тарас Трясило
Из могилы просять нас на святое дило!
Потом они взялись еще дружней:
Мы гайдамаки, мы всэ одинаки!
Нам надоило путо и ярмо.
Шли диды на муки, пидут и правнуки,
Мы за народ житья своэ дамо!
Нэмося клянэмося, Божемо будэмо
Рубыть, палыть кайданы и ярмо!
Верховодил там пожилой мужик, бывший махновец, хоть бригадиром артели этой сплавщиков числился ссыльный старик. Жил тот дед с дочкой-кашеваркой и сыном-сплавщиком в другой половине дома. Изба была конторы по сплаву печорского леса. Артель на реке выкалывала бревна и баланы изо льда, какие вмерзли на молевом сплаве. Несмотря на погоду, пахали с рассвета дотемна с напряжением.
Мужики ломами, вагами чушки катали на берег, где новые сплотки ладили к весне. Работали неделю и пили неделю артельно. Бригадир-старик отчеты в контору писал, деньги в ней на зарплату артели получал и ходил за водкой, закуской. Начальство и власти сюда не появлялись.
Разговорился я в застолье с Миней из Архангельска. До Усть-Цильмы, оказалось, было уж рукой подать, с час ходьбы. А там работа могла найтись поинтереснее, чем бревна катать на пропой. В Усть-Цильме была кожевенная фабрика, маслозавод.
Пропьянствовал я до ночи в гужевке, а утром пошел туда.
+ + +
Как увидел я Усть-Цильму, залюбовался. Городок строений старины глубокой. Наличники в «разговорах», петухи, птицы резные по конькам крыш, на крыльцах. Староверы жили. Зашел в избу такую украшенную воды испить.
Еще в сенях чистота необыкновенная, а в горнице полы выскребаны кирпичом; стол, лавки отшлифованы до белизны дерева. В красном углу иконостас с пола до потолка при лампаде горящей. Хозяйка-старушка такая ж светлая, опрятная. Дед-хозяин вослед мне зашел: лицо его святых черт, словно б прозрачное.
Сел я на лавку у стола, стесняюсь. На морде моей будто вся минувшая ночь написана, как пил, сквернословил, обнимался с душегубами.
Спросил я воды. Старик указал на ведерко эмалированное под чистым полотенцем. В глазах его - лёд. Слыхал я, что староверы чужими брезгуют, достал свою кружку. Хозяйка пальчиками аккуратненько ее взяла, из ведра мне не почерпнула, налила через край.
Ем я из сидора хлеб учительницы, сахаром прикусываю и гляжу на них. Дед – на приступке печи, старушка поодаль на стуле глядят на меня как на место пустое. Внучата их в избу зашли, под чашку стриженные. Как-то втихомолку тоже рассредоточились.
Эти как Лопатов-баптист, глаз не строили, а тоже я понял, что НЕ ПРОСТЯТ. А они ж – старообрядцы, самой древней русской веры. Не надо мне и такого бога. Пожалел, что к ним зашел.
Иду я по Усть-Цильме дальше. Вижу крепкий сруб, лишь на крылечке кровля покосилась. На нем щекастая, годов тридцати стоит баба. Стал ее расспрашивать, она в избу зовет. В горнице тоже икона староверская: Христос два пальца поднял. Но эта хозяйка горлач молока ставит на стол. Дочка-школьница над уроками хлопочет. А муж, баба рассказывает, заработать подался на Большую землю. Предложил хозяйке я поправить крыльцо. Она согласилась, и ночуйте, говорит, у нас.
Мешок свой я в этой избе оставил. Пошел устраиваться на кожфабрику, но безуспешно. Иду на маслозавод. Он новостройка, вижу – дел там хватает. Но как узнал директор, что я из заключения, не лучше тех старообрядцев на меня стал глядеть. Худой, чернявый, лоб с веревку у него, как у товарища Сталина, зато челюсть рабочая.
Вернулся я к хозяйке.
Она ж, как я на порог, говорит:
– Милай, уходи-ка ты. Люди уж сказывают, что приголубила я дружка, пока мужа нет.
Вернулся я в тот же день туда, где не через богов ладились, а сначала обнимали и за стол сажали. В артель пришел. Сплавщики меня приняли на работу.
Миня ж архангельский вечером мне говорит:
– Давай здесь не оставаться: что зарабатываем, то пропиваем. Подадимся на Ижму, такое-то и там найдем.
Ну, мне это снова по дороге домой!
Миня этот кого-то в Архангельске замочил, три года по тайгам скрывался от следствия, в тех краях знал все тропинки.
Пошли с ним с утра к реке Ижме прямо через тайгу.
До того я всё льдами шел, а тут почуял красоту зимней тайги. Тропа петляет под хвоей: ели, сосны, пихты. Белая целина в торчках бурелома. Ветки, кроны в диковинных снегах, кажется — нетронутые. Нет, белки мелькают и мы видели где сидела рысь. А через тропинку нашу и заячьи, и волчьи следы. Тишина величавая.
Миня первым шел, обувка у него самодельная на славу: ботинки из войлока, подошвы толстые, рант оленьих жил. Сам он годов тридцати, белобрысый, глаза шурупами.
Сели мы на привал. Он свой сидор раскрыл, поделился хлебом, оленьим мясом и махоркой.
Миня говорит:
– Слышь, а давнишность преступления у нас есть?
– Ты о том, ежели надолго скроешься, потом попадешься – судить за старое не будут ли?
– Ага.
– При царе, – говорю,– так было. В других странах, верно, есть. А в СССР? Сомневаюсь. У нас и без преступлений-то сажают. Был бы человек, а статья ему найдется.
Миня грустным стал.
Я, чтоб его ободрить, историю рассказал:
– При эмире бухарском было. Чтоб не казнили, осужденный один (неглупый он был, хотя молодой человек) обещался любимого ишака эмира Коран научить читать. Разрешили. Тот обучение ишака начал. Месяцы идут, уж годы, учитель старается, ишак Корана вслух не произносит. Как мудреца к ответу, он своё доказывает: «Не торопите, поклялся – сделаю. Время еще надо, ишак не человек». А друзьям своим он по-тихому смеется: «Пока суд да дело – или старик-эмир умрет, или ишак сдохнет».
Миня похохотал от души, спрашивает:
– А в результате чего?
Я говорю:
– Эмир концы отдал, а тот цел остался.
Миня кричит:
– Так это ж мне в самый цвет!
Добрались мы с Миней до Ижмы, зашли в первом селении в просторную хату. Тут уж устроились два бывших зэка. Хохол, он дровосеком при столовой работал, ждал навигации, и Венька из города-героя Ленинграда. Венька нападающим, форвардом, как тогда говорили, в Ленинграде за мастеров играл в футбол. То ли он тренера избил, то ли полкоманды, на зоне за это отметился.
Сидим мы втроем, беседуем. Заходит молодая толстая, аж пузатая, зырянка Валька, по-русски хорошо говорит. Миня с лесной голодухи за нее сразу взялся, за бока прихватывает. Валя эта хохочет, не возражает.
– Придешь ночью со мной спать? – Миня ей в ухо шепчет.
– Приду, обязательно приду, – та на всю избу охотно отвечает.
– А ко мне, Валь? – Венька спрашивает.
– И к тебе обязательно приду, – Валька говорит, и глаза уж на меня переводит.
Хохол-дровосек смеется:
– Вона добра у всих будэ.
Миня в столовую меня позвал, пообедали хорошо.
В пятистенке, где мы остановились, много комнат было. Легли вечером спать кто куда. Слышу – Валька пришла. Идет к Веньке, тот, конечно, помоложе.
Миня ему кричит:
– Ты не задерживай, я ж первый с ней уговорился.
Утром встали мы, сели за самовар чай из горелых корок пить. У Вальки лицо напухшее, на чай в блюдце как-то губами дует по-детски.
Хозяйка квартиры исподлобья глядит, Вальку спрашивает:
– Как спала-то?
Та губы поджала:
– Спала под его кулаком, – на Миню показывает.
Хозяйка закричала:
– Что вы, ироды, делаете? Валька ненормальная, в сумасшедшем доме была, ей даже паспорт не выдают. Она беременная.
Валька глаза опустила, руками живот свой гладит. Венька-форвард аж покраснел. У Мини морда исказилась. Засмеялся я, из избы вышел на воздух.
Венька потом идет, взор прячет:
– Я на Ухту отчаливаю.
Решили мы дальше с ним добираться. Миня остался, ему в людные места ходу не было.
Венька то же, что я, без денег, без продуктов шел, домой торопился. О матери он беспокоился. Совсем молодым сел, и освободился еще моложе меня. На произвол судьбы мы пошли.
Километров сорок с двумя перекурами к Ухте мы сделали, как пришли в попутную деревню абсолютно голодные. В избу попросились, как нарочно, видать, в самую бедную. Да не выбирать же, ночь на дворе. Сели не спеша, закурили, махорки малость еще было. Хозяин, одинокий зырянин, спать укладывается.
Венька с понтом меня спрашивает:
– Сколько у нас денег осталось?
Я вторю:
– Да и на спирт хватит. Хозяин, – зырянину говорю, – спирт можешь достать?
Тот головой отрицательно мотает:
– Абу, абу. («Нет» то есть.) Картошка толька могу варить.
Ну, давай, что ли, картошки, мы соглашаемся. Достал он с погреба картошки ведро. Поставил в печь варить. Мы всё это ведро съели. Легли спать.
Встали мы спозаранку, по кружке воды выпили и хозяину говорим:
– Отец, мы с лагерей идем на волю. Нету у нас тебе заплатить. Прости, не обижайся на нас.
Он как завоет, закричит по-зырянски. Ну, давай, Бог, ноги!
До леса мы не успели. Нагоняет нас с десяток зыряков.
Я Веньке кричу:
– Показывай, за что срок волок, нападающий! Держись спиной к спине!
Зыряне сходу на нас обрушились. Но были они без ножей, драться умеют плохо. Гляну через плечо: у Веньки ловко получается, как по мячам молотит. Да много ж противника на двоих. Применил я блатной манер: полушубок распахнул и рукой за пояс, навроде б финяк у меня там.
– Воркута-а-а! – как «ура» я закричал.
Отбежали зыряки, задумались. А мы с Веней к лесу да в лес. Самое поганое, что после драки опять жрать сильно захотелось.
Сидим мы с Венькой под елкой разукрашенные как клоуны, а он еще и сустав на руке разбил. Нехорошо было, и должно было быть еще хуже впереди. Курево вышло. Вспомнил я чьи-то тюремные стихи:
Нам бы неба кусочек, любви немножко,
Рюмку водки и десяточек папирос...
Пошли мы лесной тропой. Стало смеркаться, спустились на лёд Ижмы. От усталости валенки словно колокола на ногах болтались. Совсем стемнело, а деревень не видно, лес черной стеной ползет и ползет вдоль берегов.
Как вдруг слышим мы: впереди за поворотом реки кто-то песню поет, бодро так. Видим: сани в одну лошадь с седоком вылетают к нам. Кричит лихач, мы посторонились.
Долго мы с Венькой вслед ему глядели, пока голос с песней вдали не пропал. Темнотища, бредем далее едва не на ощупку.
Идем мы еле живы, как замечаем впереди по трассе – чернеется. То ли зверь, то ли предмет? А, может, человек упал и лежит? Приближаемся.
У Веньки-форварда глаз острее, кричит он:
– Чемодан!
Подошли мы. Чемоданище! Это ж он на повороте с тех саней улетел!
Венька его поднял:
– Тяжё-ё-лый!
Ринулись подальше мы на берег, в лес. Открываем чемодан. А там битком набито! Как сейчас помню: две поллитры водки «Московской», килограмма три баранок из белой муки, чайной колбасы полтора килограмма, головка голландского сыра, консервные банки с рыбой и мясом, концентраты для супов, три батона белого хлеба, буханка – черного. Пять пачек папирос «Беломорканал»!
Такой чемодан неплохо и в Москве найти! И это всё нам – побитым, чуть с ног не падающим. Далось в глухомани вечной мерзлоты!
Быстро перекидали мы с Веней добро в наши сидора, припустились вперед. Такие харчи получить было можно лишь в специальном распределителе НКВД.
В ближайший поселок явились мы господами. Хозяев избы, где заночевали, угостили водочкой, баранками к самовару. А к колбасе и сыру они побоялись даже притронуться.
На следующий день бойко махнули мы еще длинный переход, и ночевали на последней стоянке перед Ухтой. Тут, в доме вроде гостиницы, были большие комнаты и много народу.
Расположились мы покушать. За столом напротив сидит скучная пара. Он, интеллигентного вида, в газету смотрит, она – на него. Водку я на стол поставил, тот от газеты глаза вмиг поднял, и уж не сводит с бутылки.
Ехали эти муж, жена из центральной России туда, откуда мы сломя ноги смылись. Почему? Его спасать от запойного алкоголизма. Он инженер, будет там по своей профессии работать. Возмечтали на северах получить забвение от водки! А там спирта навалом.
Я одного такого же чудака из Москвы знал, правда, одинокого. Он при зоне бухгалтером состоял, родня его тоже наладила «севером лечиться». Да от себя-то не убежишь! Повесил он пальто в кабинете на гвоздь, в поселок уходит и где-то пьянствует целые рабочие дни.
Ему начальники говорят:
– Вас вчера на работе не было.
– Как так? – он с возмущением, – а пальто моё?
– Да оно уж неделю там висит!
Налили мы этому инженеру.
+ + +
Вот и прибыл я на конец своего пешеходного пути в город Ухта, какой на реке такого ж названия. Добрался через разные еще лишения, испытания и Веню в переплетах потерял. Места ухтинские невеселые, гиблые.
На зоне зэк, старый геолог, рассказывал, что до первой еще мировой войны англичане концессию просили этого района, как нашлась там нефть. Якобы и память о себе оставили: тридцатиметровую вышку Нобеля. Потом большевики начали бурить и доискались воды радиоактивной. Нагнали зэков, понастроили радиевых заводов. Помирать приходилось там и от радиации.
Меня в Ухте одно место интересовало: откуда на Большую землю пристроиться к попутке. По железной дороге проскочить «зайцем» совсем шансов у меня не было.
Пришел я на автобусную станцию. Узнаю, что билет на верст шестьсот до станции Мураши (на границе Кировской области) 300 рубликов стоит: ровно на какие меня барыга Глебыч обул, а вернее одел.
Приглядываюсь я к пассажирам. В основном были зэки освободившиеся. У многих багажи, откуда-то набрали барахла. Эти наиболе радостные, при билетах. Хожу со своим пустым сидором за спиной, папироской разжился, покуриваю и кумекаю. Такой вопрос меня занимает: «Неужто и блатари с билетами поедут?» Держу передвижения блатных во внимании.
Тут я заметил парочку немцев, освободившихся из зоны. Дядя был старый и его племянник, одних со мной годов. Они с дядей приехали из Германии навестить в СССР своих немецких родственников, живших на Поволжье едва ли не со времен Екатерины Великой. Ну вылитые же немецкие шпионы! За такое дело сажали тучи советских граждан, а тут удачно и настоящих немцев из Германии прихватили в ГУЛаг. Немцы, гляжу я, при хороших вещах: два чемодана, два полных сидора, всё с ихней аккуратностью запаковано и обвязано. Дядя сильно изнуренный, длинные усы седые висят книзу. А племянник бодрый, ресницы белые, поросячьи.
На вольных баб, какие проходят, он смотрит и мне подмигивает:
– Тоше папайдут как куропады.
Коверкает русскую поговорку «Попал как кур в ощип».
То есть, и бабам этим подойдет еще посидеть. А мне на него смешно. Оттянул он, скорее всего, ни за что про что срок. Ему ль других-то ковырять? А дядя серьезный, глаза как у филина. Познакомились.
Племянник своё звонит. Самое знаменитое блюдо у немцев, говорит, «биир зуппе» – пивной суп. Слушаю его, гляжу на морды кругом, на ухтинскую ломовую трассу – веселого мало.
Подходит раздолбанный грузовик-пятитонка, крыт брезентом. Это «автобус» на Мураши и есть. Гляжу я: блатные как один без вещичек лезут в кузов первыми. Двое шоферов, хари бандитские, той же масти, с бабой какой-то в обнимку у борта стоят, на это поглядывают спокойно. Я тоже как блатные, гол как сокол, и шасть за ними в кузов. Ну что было думать? Выкинут? Снова пешком пойду.
Потом стали грузиться пассажиры с билетами, при багажах. Немцы тоже залезли. Имущие люди расселись, поприжались на полу на своих вещах, а блатные, и я в том числе, – вольготно на скамейках по бортам ближе к передку.
Шофера сунули свою бабу в кабину, заорали, заматерились, по газам дали и тронулись. Билетов никто и не спрашивал!
Трасса, да какая трасса, тракт, верно, еще с царя-батюшки, в ухабах да впадинах. Дело к весне, снег рыхлый, иное место мокрый. Резина на колесах лысая, буксует то здесь, то там. А-то несемся с дикой скоростью, несмотря на повороты крутые, виражи. Плечами, головами стукаемся, кишки от тряски едва не выскочат. Кто уссытся, кто усрётся. Просят остановить, оправятся, передохнем и снова по чёртовым зубам. Мне хоть бы хны: сколь шел да шел, а тут е-еду!
Пятеро блатных гнездилось у кабины. Там пустая железная бочка стояла, на ней сидел и без остановки чего-то на фене плел молодой блатяк. Супротив меня, пообок от них разместился Шкода: худой, бровастый парень в новых хромачах, синих галифе, кожан на плечах. При нем чемоданчик кожаный, полевая командирская сумка, глядел он беспокойно. Являлся этот Шкода, как я понял, «ссученым».
Шкода с ворами заискивал, угощал хорошими папиросами, но те у него не брали.
Сколько-то мы проехали, как воры по своим бушлатам провели, хоп – достают круги колбасы, хлеб. И один ломает свою колбасу пополам, дает с ломтем хлеба мне. Без «спасибо» беру. Понял, что посчитали меня за своего. Фраеру за жулика себя выдавать – риск смертельный. Да голод-то не тетка.
Тормознула машина, шофера в кузов использованную ими бабу подсаживают. Она тоже зэчкой была, за проезд на волю платила натурой.
Грязно-белая пустыня бежала за нами. Туман молочный на горизонте синел кромкой чахлого леса. Ветер через дыры в брезенте жёг до костей. Ни людей, ни селений далеко окрест.
Опять грузовик останавливается.
Подходят к заднему борту блатные шофера:
– Шкода! Сука! Вылезай.
У обоих в руках финки. Шкода встал покорно, прошел, слез на снег.
Там он им говорит:
– Братва! Жулики! Простите!
– Раздевайся, сука.
Шкода стянул хромачи, кожан скинул.
– Всё снимай! До исподнего, сука, – они говорят.
Шкода одежду снял. Стоит в нижнем белье, тоненькие коричневые носки на ногах. Мороз градусов за 20, но ветер ледяной. Шкода руками накрест за грудь схватился, молит глазами, ждет последнего ножевого удара.
Один блатарь одежду его взял, понес в кабину.
Второй объявляет:
– Здесь оставайся, сука позорная. Выживешь – твое дело. Околеешь тоже дело твое, – и в кузов он кричит, – Жамка, прибери его барахло.
– Всё у меня, – Жамка весело отвечает.
Тронулась машина. Шкода косо, боком побежал сначала за нами. Потом его белую рубаху скрыл поворот. Навряд ли выжил. Проезжие машины там редкие.
Молчим в кузове, кто не блатные. Всем понятно: что захотят блатари, то над нами и сделают. Старый немец на меня поглядел, потер с задумчивостью усы.
Племянник его поросячьими глазами замигал и говорит:
– Попаль как куропада!
Посмеялись все дружно. И то правда: жалеть того, который на своем брате-зэке наживался? Одна баба, какую блатяки в очередь употребляли, не засмеялась. Немолодая она была, годов сорока. Сидит на полу, платок с головы сбился, под бушлатом вздрагивает, словно сама со Шкодой осталась в снегах.
Долго ль, коротко ль мы проехали, встали у станка для проезжих. В нем и буфет с водочкой, и столовая.
Блатные с кабины и с кузова сошли, нам кричат:
– У кого грошики, просим с нами. Будем греться.
Никто к ним не присоединился, хотя холод всех пробрал.
С час мы сидели, дрогли, как приходит к нам пьяный шофер, языком еле ворочает:
– Граждане, мы немножко выпили, пообедали. А расплатиться грошей нету. Соберите меж собой, сразу тронемся дале. Домой ведь хочется? Не будем мерзнуть.
Один мужик средь нас призвал:
– Давайте скидываться, ехать надо.
Люди багажные начали за пазухами шарить, развязывать тряпочки.
Шофер морду на край заднего борта положил, подбадривает:
– Не скупитесь, граждане. Веселее разматывайте заначки. Всё зависит от вас.
Собрали имущие пассажиры деньги, немалую пачку кредиток вручили шоферу.
Он их бережно принял, погладил:
– Это ж форцы. Сука буду, истинные шайбочки.
Скрылся он. На этот раз ждали часа два. Окоченели мы так, что с машины вылезали, бегали, прыгали.
Выходят они со столовой всей бандой. Снова за деньги, только уж не просят, а требуют. Опять пассажиры собрали, дали им, они ушли. Ждём.
Появились блатяки наконец: все вдребезги пьяные. В кузов с трудом залезли, по пассажирам прошли, попадали у кабины и завели песни. Шофера шатались, едва попали в кабину. Рванули с места, и полетела наша пятитонка вкривь и вкось. Бал воров и свадьба нищих!
Километров через пятьдесят залетаем мы с ходу в кювет. Сели намертво. Машина буксует, ни туда, ни сюда. Шофер подходит, просит всех вылезать – машину толкать. Кроме урок, все пассажиры к выходу гуськом, и я с ними поднялся.
Меня жулик рядом за полушубок дёрг:
– Ты куда? Фраер, что ль?
Гляжу я: и бабу, какую харили, придержали блатные. Пассажиры без вещей спрыгивают на землю.
Дружно они сзади толкнули машину. Мотор заурчал, грузовик на дорогу вылетел птицей. Скорости машина не сбавила – рванула по трассе вперед! И понеслась далее.
Пассажиры о всю мочь позади бегут:
– Стой! Стой!
Какой «стой»? Чтоб их окончательно обобрать, было и задумано. Улов большой остался на полу, увязанный, упакованный.
Ближе к Большой земле, к Мурашам трасса ровней пошла, тряски меньше. Мелькали чаще городки, селенья по пути, машина наша неслась без остановок.
Прибыли мы к станции Мураши. Паровозы бойко гудят. Центральная Россия, Кировская область! Уж отсюда, думаю я, как-нибудь, а до дому обязательно доберусь. Спрыгнул на повороте невдалеке от вокзала.
Стою я, сырым воздухом не могу надышаться:
– Свобода!
Несколько дней скитался я у вокзала: удобной оказии ждал на поезда. Не выходило, пугал облик мой. Полушубок в грязи, теплые штаны до ваты изодрались, валенки на пятках дырами. А уж заросшая морда с голодухи была... Блатные не зря приняли за своего. Ни хрена целого не осталось, кроме живой души.
Вдруг остановился я! Гляжу: домик. Подошел и надпись на нем читаю: «Уполномоченный НКВД... железной дороги...» Ети вашу мать, от вас-то и бежал я сломя голову! Как меня привело?
Чую я, что на сердце будто вырублено железом. Никакого страха нету! Так же стало, как на волков пошел с голыми руками.
Захожу я в это учреждение: там коридор, двери с табличками. Открываю первую же дверь. За столом сидит чекист.
Достаю я свои документы, рапортую:
– Освободился из заключения. Следую в город Иваново. Денег на билет у меня нет.
Чекист на мои бумаги глянул, молча жмет кнопку звонка. Заходят два опера в штатском: воротники подняты, кепки черные.
Начальник им приказывает:
– Этого человека посадите в поезд, он стоит на втором пути. Предупредите главного поезда и проводника, чтоб его не тревожили.
Лег я в поезде на третью полку. Иваново в предписании у меня было. А из него рукой подать до родимой Москвы.
+ + +
На земле все лежит во времени. Время существует в нас, Кант говорит, что оно субъективно. Прошлое, настоящее, будущее наше так же во времени. Вернее, пребывает в нем. Поэтому надо вспоминать прошлое. Ежели не вспомним, оно уйдет от нас навсегда. Я ничего не придумал. Я как бы проявлял, отпечатывал фотоснимки с негативов моих мозговых клеток.
КОНЕЦ ТЕКСТОВ РУКОПИСИ Г.А.ЧЕРКАСОВА — окончательно отредактированы в декабре 2023 года.
|
|
| |
|