Н.Смоленцев-Соболь. Белогвардейские рассказы: «Каспий, море любви» -- Рассказ 1-й. Часть 3, финальная
Послано: Admin 22 Фев, 2010 г. - 19:26
Литстраница
|
(Начало Часть 1, а также Часть 2)
Плакала, криком кричала она потом, била кулаками по красной утоптанной земле. Ненавидела себя, ненавидела этого проклятого Житика, что учил ее целиться и стрелять, ненавидела всех комиссаров и краскомов на свете.
Потом, накричавшись, она пошла за ним. Она поклялась, что найдет его, что вымолит у него прощение. Хотя нет для нее ни прощения, ни пощады.
Она нашла его только поздней ночью. На берегу моря, далеко-далеко от того места, где они обычно купались. Он сидел на большом валуне. Безотрывно смотрел куда-то в черное шевелящееся пространство моря. Будто замер и стал частью этого валуна. Огромная луна освещала его косматую шапку. Если бы не шапка, так бы и не поняла Пелашка, что это он. Между валуном и берегом ходила пенилась вода. Павел сидел бездвижно и словно не слышал ее призывы. Может, и в самом деле не слышал. Ветер поднимал волну все выше, вода шипела и билась в ракушечных сводах.
«Павлик, Павлуша! Прости меня, Павлик!» - она пошла по воде к нему. Волна ударила ее в живот. Она шла против волны к валуну. Луна высвечивала его фигуру.
«Паша-а-а!»
Он пошевелился. Потом неспеша, будто в сомнамбулическом сне, стал сползать в море, в волны. Встал, вода по пояс. Пошел к ней.
«Ты? Ты что тут делаешь?»
«Прости меня, Пашенька. Христом Богом умоляю, прости!»
Он обнял ее. Так и стояли посреди волн, пены морской, покачиваясь от холодеющих валов, которые становились все выше, все тяжелее.
В ту или в следующую ночь он рассказал ей про их войну. Как еще зимой, в метели и заносы, пятнадцать тысяч казаков-уральцев, с семьями, со стариками, со скарбом, с больными, с ранеными, оставили свои места и пошли вниз по берегу Каспия.
Пошли и они, братья, с дедом и бабушкой. Погрузили дедовы склянки и гербарии, микроскопы и колбы, книги да другую какую рухлядишку из дома в Гурьеве, потащились вместе со всем многоверстным обозом. Дед подбадривал: ничего, почитай, домой едем, в форт Александровский, там у нас мазанка есть... Бабушка молчала, словно судьбу угадывая - почти восемьсот верст надо было преодолеть.
Перешли бы, может, да начал косить людей тиф. Там казак свалится, тут старуха сядет на обочину, махнет костлявой рукой: идите, не ждите меня. Те вон всей семьей в санях валяются, пылают в тифозной лихорадке, снежинки им на лица падают, через миг испаряются. Настало время жатвы. Каждая верста - не один труп. Сначала сгорали тифозные, потом умирали раненые. За ними пошли дети и старики. Потом жены, потом сами казаки. От голода, от гнойных ран, от холода нестерпимого.
И полз обоз нескончаемый по нескончаемой же ледяной степи. Справа Каспий, замерзший в ту зиму, слева жестокие пустынные бураны. Другой казак выскоблит себе лунку в земле, ляжет помирать. И страшно было видеть его задранную, клочковатую бороду, его глаза, к небу обращенные, еще живые, но уже к смерти приготовленные. Но еще страшнее было видеть, как в жестокий буран, когда ветер выжигал саму жизнь из людей, они вытаскивали мертвецов из таких открытых могил, и сами туда ложились.
«Зачем?» - пораженно спросила Пелашка.
«Чтобы хоть маленько тепло в себе сохранить».
Так и переживали вьюгу: живые в могилах, мертвые - выброшенные наверх.
Потом еще хуже стало. Люди между собой договаривались: кто кого пальнет в голову. Били из карабинов своих детей, чтобы не мучились, убивали родичей и соседей. По их же просьбе, за-ради Христа, Бога нашего милосердного.
И видел сам Павел: эти уже и могилы себе вырыли, тоже всей семьей, и худой страшный старик читает отходную над ними, потом сам лезет в могилу. Ближе к Рождеству погибали не десятками, а сотнями в каждый день пути.
Однажды запылала голова у деда. Лег он на сани, обмороженными пальцами пытаясь сделать какие-то записи в тетради. Потом впал в забытье. Бабушка молчала, когда он умирал. Молчала, когда умер. Молчала, когда внуки могилу копали и деда хоронили. Только расстегнула тулуп, кофты, достала золотую ладонку, повесила Павлу на шею. Сашу погладила по голове. На ночевку стали в том месте, жгли костры, у кого было что жечь, варили похлебку, у кого было из чего варить. Утром очнулись - бабушка мертва. Не захотела с мужем разлучаться. Рядом с дедом и схоронили ее.
Так вот откуда у него эта золотая ладонка с цепочкой.
«Ей ладонку ту подарил отец свекрови, старый атаман Дормидон Фролов, - Павел достал ее из-за пазухи, свет костра отразился в литом тяжелом золоте. - Сам Дормидон Фролов, по преданию, получил ее от своего деда. А тому досталось это золото, когда под началом Суворова брал турецкую крепость Измаил».
Подставила ладошку под червонное литье Пелашка. Тяжело и благородно оказалось литье, Святой Николай-Чудотворец лобастой головой выдается вперед из-под полукружного свода. Как во сне, слушала Пелашка рассказ о пути во смерть.
Афанасий Ларивонов, старый знакомец деда, помогал им скрести мерзлую землю для бабушки. Потом обошел их лошадь, осмотрел, подошел к своей, лядащей, обнял ее, поцеловал в заиндевелые губы. Предложил:
«Павел, ты мою лошадь стрельни, потому как я не могу, духу у меня не хватает, и мясом ее мы будем все кормиться, сани мои на дрова порубим, будет костры чем жечь, за это возьми к себе на возок моих детишков, они маловесные стали, а я рядом пойду, так-то небось выдюжим».
Все больше и больше людей не могли идти дальше от обморожений, от слабости, от болезней. Оставались на бесконечном пути где холмиками, а где просто сложенными в «поленницу» трупами. Киргизы торжествовали. Это был их праздник. Налетали, добивали отставших, грабили нещадно. Нападали на разъезды казачьи.
На конине Ларивонова, которую варили в бабушкином казане, их малая группа выжила. Так все старались сделать. Что могли, только бы перейти. Не всем удалось. До Форта Александровского дошло едва ли две тысячи человек. Оружие же держать в руках могли не больше трехсот. Такой вот ценой дался этот переход.
«Но почему же вы не сдались нам?» - спрашивала она.
«Эх, большевичка ты, большевичка, - качнул он головой, убирая ладонку под гимнастерку. - Есть такая вещь на свете, называется честь казацкая. Чтобы казак да сдался? Лучше погибнуть, но с честью!»
Только в форте Александровском могли прийти в себя. Но и то ненадолго.
Едва похоронили тех, кто больше не мог жить, едва выходили тех, в ком душа еще теплилась, как нагрянули красные. Огромными силами навалились. С моря дессант, флотилия с пушками, с пулеметами. И тогда оставшиеся в силах пошли на прорыв. Несколькими группами, отстреливаясь от матросов и красноармейцев, ушли в пустыню. Он пробился с людьми есаула Самохина. Шестнадцать человек их было поначалу...
Теперь не стало ни карательного батальона Кулика, ни особого отряда Житика, ни самих казаков Самохина. А в последнем бою засыпало его. Бомбу кто-то бросил, бомба разорвалась и обвалила на него саманную стенку мавзолея. Очнулся только когда все было кончено. Несколько раненых красных, правда, ползали там.
Он рассказывал все неторопливо. Не обвиняя, ни сожалея. Рассказывал, как бы вслушиваясь в собственный голос. Так киргизские старики-акыны поют на своем неизвестном наречии.
Она тоже хотела рассказать ему. Про недели в безводной пустыне. Про комиссара Кулика, который мечтал о светлом будущем для всего человечества. Про Житика, у которого казаки запороли до смерти сестру и мать.
Но вдруг осеклась на полуслове. Кулик... Кто он был? На пароходе, когда она отдалась ему в каюте, он поведал ей правду. Пил пиво, грыз тараньку и смеялся: вором я был, Пелашка, а стал вот - коммунистическим комиссаром, товарищ Троцкий и товарищ Смилга меня уважают, еще бы они не уважали меня, если я их власть всеми потрохами души своей защищаю...
А Житик... Накурившись конфискованного кокнара, махал рукой и подмигивал: мамеле у меня в Америке, в Нью-Йорке живет, обожди, разгромим басмачей, Пелашка, я тебя повезу в Америку, я там буду ходить в щиблетах и с тросточкой, как настоящий джентельман... Знаешь, кто такие джентельманы? Эх, ничего-то ты не знаешь о настоящей жизни, Пелашка-постирушка!
Здесь, на краю света, в безводной страшной пустыне все стало для нее на свои места. Правда оказалось правдой, а ложь - ложью. Этот долговязый беляк, что жевал горькие корешки и залеплял ей рану, оказался будто из другого мира.
Там все было по-старому, по-доброму. Был труд, который знали его руки: поймать рыбу, приготовить ее к празднику, подстрелить горного барана, освежевать тушу, запастись пищей впрок, собрать топлива, поддержать огонь, сварить чай, помолиться до еды, помолиться после. Была еще страшная в своей красоте любовь - когда его старики ушли вместе, не желая оставить один другого.
(Продолжение на следующих стр.)
|
|
| |
|