Философ И.А.Ильин о писателе А.М.Ремизове: «Юродивый вѣдунъ, поэтъ муки, страха и жалости, сѣни смертной, гдѣ Христосъ еще не воскресъ»
Статьи / Литстраница
Послано Admin 04 Янв, 2014 г. - 10:40
|
Предыдущие публикации;
Философ И.А.Ильин "О чтении и критике" из книги "О тьме и просветлении". «Книга художественной критики» (Мюнхен, 1959): ТВОРЧЕСТВО И.А. БУНИНА. ТВОРЧЕСТВО А.М.РЕМИЗОВА. ТВОРЧЕСТВО И.С.ШМЕЛЕВА". «ВВЕДЕНИЕ. О ЧТЕНИИ И КРИТИКЕ»>>> [1]
Философ И.А.Ильин о писателе И.А.Бунине: «Бунинъ видитъ въ человѣкѣ мракъ и хаосъ, а нуженъ ангельскій зракъ, нужна духовная очевидность»>>> [2]
Из очерка «ТВОРЧЕСТВО А.М.РЕМИЗОВА» из книги И.А.Ильина "О тьме и просветлении. Книга художественной критики (Мюнхен, 1959)".
ПОРТРЕТ Соломонии А.М.Ремизова – героини его повести «Соломония», написанной по древнерусской «Повести о бесноватой жене Соломонии». См. ее пересказ в документальном романе В.Г.Черкасова-Георгиевского «На стрежне Угрюм-реки» о писателе В.Я.Шишкове
Т в о р я щ і й человѣкъ всегда отличается особымъ своеобразіемъ по сравненію съ нетворящимъ: ибо творчество есть всегда созданіе «новаго», небывалаго. И дѣйствительно каждый художникъ по своему видитъ и не видитъ, по своему воспринимаетъ и изображаетъ, и потому требуетъ отъ своего читателяи критика, чтобы они вѣрно уловили актъ этого художественнаго своеобразія, точно увидѣли показываемый образъ и скрытый за нимъ художественный предметъ, и вѣрно осознали мѣру и силу осуществленной художественности...
Художественный предметъ властно потребовалъ спецификаціи акта, стиля и образа ; надо ему повиноваться: и н а ч е\ н е л ь з я\ б ы л о ; можно было т о л ь к о \т а к ъ ; приспособляйся же, воспринимай и обогащайся. Таковъ, напримѣръ, стиль Достоевскаго —хаотическій, часто нагроможденный, неуклюжій, какъ бы изнемогающій отъ своего собственнаго бремени, а иногда (при описаніи подпольныхъ натуръ и переживаній) впадающій просто въ дурной тонъ, да еще и съ вызовомъ: этого потребовалъ отъ него его художественный предметъ. Совсѣмъ иначе воспринимаетея стиль и актъ Андрея Бѣлаго: писатель какъ будто долго выворачивался и выламывался наединѣ съ самимъ собой, внѣ всякаго отношенія къ художественному предмету, изобрѣтая такія слова, словопослѣдованія, акценты и ритмы, которыхъ нигдѣ и никогда не бывало, которымъ с о в с ѣ м ъ\ и \н е с л ѣ д о в а л о\ бы\ б ы т ь , — мучительно слагая вымученную, извращенную ткань словъ и образовъ, кокетничая съ читателемъ своими изобрѣтеніями, вызывающе подмигивая ему и дразня его; и за всѣмъ этимъ обычно не укрывается н и ч е г о\ п р е дм е т н а г о ; читатель нисколько не вознаграждается въ художественномъ отношеніи за свои усилія и скоро отвертывается съ негодованіемъ отъ всей этой безвкусной игры въ «сумасшедчинку», явно принимаемой самимъ авторомъ за «геніальность»...
Чтобы читать и постигать Ремизова, надо «сойти съ ума». Не помѣшаться, не заболѣть душевно, а отказаться отъ своегопривычнаго уклада и способа воспринимать вещи. Надо привести свою душу въ состояніе нѣкоторой гибкости, лѣпкости, подвижности; и, повинуясь его зову, перестраивать ладъ и строй своей души п о ч т и\ п р и\ к а ж д о м ъ\ н о в о м ъ\ п р ои з в е д е н і и\ Р е м и з о в а . Своеобразіе его акта и стиля очень велико, очень неустойчиво и по отношенію къ читателю требовательно до неумолимости: «не поспѣваешь, не умѣешь — твое дѣло, — я иду дальше». Нѣтъ ничего удивительнаго въ томъ, что многіе читатели изнемогаютъ, не умѣютъ т а к ъ перестраиваться, не справляются съ этой задачей и откровенно говорятъ, что они «Ремизова не понимаютъ»...
Въ міровой литературѣ надо обратиться къ самымъ необычайнымъ фантастическимъ играмъ и стилистическимъ дерзаніямъ Пушкина (Бѣсы, Гусаръ), Гоголя (Вечера на Хуторѣ, Вій), Э. Т. А.Гофмана, Тика, Жана Поля Рихтера, Эдгарда По, Анатоля Франса, Гюстава Флобера, или къ Карлейлю въ его столь же знаменитомъ, сколь неудобно-постигаемомъ «Sartor resartus» (Воскресшій Портной) ; или наконецъ — ко второй части Фауста Гете,— чтобы дать приблизительное представленіе о томъ, къ чему надо быть готовымъ у Ремизова. Но всѣ эти указанія отнюдь не слѣдуетъ понимать въ томъ смыслѣ, что Ремизовъ заимствовалъ у кого-нибудь изъ поименованныхъ вихре-видцевъ или подражалъ имъ; нѣтъ, Ремизовъ с о в с ѣ м ъ \с а м о б ы т е н ъ, совсѣмъ самостоятеленъ и т в о р ч е с к и - о р и г и н а л е н ъ во всемъ, — и въ своихъ художественныхъ достиженіяхъ, и въ томъ, что врядъ ли удовлетворитъ читателя и критика.
Можетъ быть вѣрнѣе и лучше всего подходить къ фантастикѣ Ремизова не отъ другихъ авторовъ, а отъ долитературныхъ богатствъ докультурнаго человѣка, отъ того «матеріала»образовъ, которымъ полна и с п у г а н н а я\ и\ к о л д у ю щ а я душа первобытнаго существа, склоннаго о л и ц е т в о р я т ь\ в с е \и не знающаго потомъ, какъ заклясть жуткое дѣтище своего собственнаго олицетворенія. Сказки, миѳы, легенды; апокрифы христіанскіе и особенно византійскіе; смутные, недорожденные образы, скрытые въ «цвѣтущихъ садахъ народнаго словотворчества» (фольклоръ); чуть видная нежить примѣтъ, обычаевъ, обрядовъ, бытовыхъ преданій, шутокъ, поговорокъ, пословицъ, повѣрій, суевѣрій, вѣдовства и колдованія; — словомъ все то, что живетъ въ подпольѣ всенароднаго сознанія въ неоформленномъ видѣ, и то грезится въ сумеркахъ, то снится по ночамъ, то зрится въ страшныхъ обморокахъ, то тревожитъ душу поэта, — вотъ скопище и обиталище ремизовскихъ видѣній и повѣствованій. И чѣмъ чуднѣе обитатели этого жилища, тѣмъ они ему милѣе. И то, что ему мило, — цвѣтетъ у него во всей неуемно - бродящей, играющей, поющей и творящей силѣ русскаго литературно-грамотнаго, а подчасъ и долитературно безграмотнаго языка.
Ремизовъ не только напитанъ, но и пропитанъ всѣмъ этимъ. Этимъ бродящимъ и вѣчно неперебродившимъ виномъ — онъ упился до пьяна. Онъ «піанъ» ирраціональной стихіей русскаго миѳа, русскаго воображенія, русско-сказочнаго небывалаго быта и русскаго языка. И, какъ полагается русскому человѣку, переступившему грань трезвости, Ремизовъ сверхъ всего еще и\ и г р а е т ъ (слегка) этимъ «піанствомъ». У читателя иногда даже возникаетъ ощущеніе, что авторъ пишетъ не изъ самозабвеннаго упоенія, не изъ наивной вѣры въ реальность своей грёзы, — а какъ будто въ шутку, или въ шалость; что онъ самъ не принимаетъ въ серьезъ своихъ образовъ, литературно подмигивая читателю, не то рисуясь передъ нимъ и не скрывая, что рисуется, не то дразня его «ненавѣрностью» своего разсказа, не то дурача совмѣстно съ читателемъ — кого то третьяго; кого? И тогда начинаетъ казаться, что Ремизовъ слишкомъ сознателенъ и уменъ для самозабвеннаго миѳосозерцанія, что онъ самъявляется «маловѣромъ» собственной фантазіи, что онъ все это «не вправду, а нарочно» . . .
Ремизовъ является во всей своей творческой силѣ и славѣ: тутъ онъ — е д и н с т в е н н ы й\ въ \с в о е м ъ \р о д ѣ. Онъ окруженъ цѣлыми стаями фантастическихъ сущностей, всегда волшебныхъ, полусуществъ-полувещей, не то «духовъ», не то «гномовъ», не то з а с т ы в ш и х ъ существъ, не то \о ж и в ш и х ъ вещей, не то игрушекъ, не то чертей; можетъ быть это — призраки, а можетъ быть и подлинныя метафизическія естества; они бываютъ то благія, то злыя, и очень часто — каверзныя и жуткія. Появляются ниоткуда, гдѣ другой человѣкъ ничего не найдетъ и не увидитъ; утверждаются и пребываютъ; таинственно молчатъ, чѣмъ то чреватыя; выкидываютъ какую-нибудь штуку; и исчезаютъ неизвѣстно куда, иногда оказавши жизненную помощь и вызвавъ душевное умиленіе, иногда напугавъ и навредивъ . . . Иногда это такія «существеца», что даже не знаешь, представляешь ты ихъ себѣ, хоть какъ-нибудь, или нѣтъ . . . Что такое «коловертышъ» ? Понятно, что онъ все время«вертится» гдѣ то «около»; но какой онъ ? А вотъ какой: «трусикъ не трусикъ, кургузый и пестрый, съ обвислымъ, пустымъ вялымъ зобомъ» — «въ родѣ собачьяго сына», и проситъ: «съѣште меня, ради Бога, мнѣ скучно!» А не сродни ли онъ Соллогубовской «недотыкомкѣ» ? Какъ представить себѣ «Вѣдогонь» или «Ауку»? А «чучелу-чумичелу» ? А можетъ быть лучше совсѣмъ не представлять себѣ «Прибируку» или «двѣнадцатиглазаго Ховалду», — чтобы не вышло ужъ очень отвратительно, до невыносимости? . . . Ибо когда самъ авторъ пытается иллюстрировать эту «нёзримь», то обычно ея зримыя формы не привлекаютъ, а отталкиваютъ...
Вотъ единственная въ своемъ родѣ атмосфера, въ которой живетъ, видитъ и творитъ А. М. Ремизовъ, о которой и \и з ъ которой онъ повѣствуетъ, и которая почти никогда не исчезаетъ въ его произведеніяхъ; а читатель, читая, безпомощно карабкается по чуднымъ именамъ этихъ таинственныхъ чудомориковъ, чтобы хоть черезъ имя добраться до какого-нибудь обличія этихъ небывалыхъ реальностей. И авторъ, гдѣ возможно, помогаетъ читателю: Коловертышъ — онъ «кургузый», смахиваетъ на «войлокъ», «заячьимъ ухомъ залежанный»; а Болибошка — онъ «весь измодѣлый, востренькій носикъ, рукастый» ; а у Чучелы-чумичелы — «мышиная головка»...
Все это осложняется и затрудняется обыкновеніемъ Ремизова записывать свои личныя сновидѣнія, — яркія, фантастическія, иногда глубокомысленныя, но иногда совершенно нелѣпыя, и вплетать ихъ въ повѣствованіе. Сновидѣнія эти невыдуманныя ; онъ ихъ въ самомъ дѣлѣ видитъ. И смѣшиваетъ такимъ образомъ, — д н е в н у ю\ я в ь , н о ч н ы е \с н ы \и \ф а н т а с т и ч е с к і я \в и д ѣ н і я . И, читая эту прихотливую ткань, не всегда можно рѣшить, что непрогляднѣе — сонъ или дневная дѣйствительность; что болѣе страшно и зловѣще — дѣйствительность или сонный образъ; и что фантастичнѣе, — греза, трезвое событіе или нагроможденія и провалы сонной души . . .
Художественный критикъ имѣетъ свою, строго опредѣленную задачу, которой онъ долженъ былъ вѣренъ: онъ изслѣдуетъ п р о и з в е д е н і я \и с к у с с т в а \и осуществившій ихъ т в о р ч е с к і й \а к т ъ , а не жизнь и не личность самого художника; критикъ — не историкъ и не біографъ, онъ судитъ о созданіяхъ искусства, а не о создавшемъ ихъ человѣкѣ. Но творчество А. М. Ремизова является прямымъ исклкченіемъ. Онъ самъ не только не устраняетъ свою личность изъ своихъ созданій, какъ этого требуетъ зрѣлое и законченное художество, но сознательно вплетаетъ себя въ нихъ. Прометей самъ участвуетъ въ хороводѣ своихъ чадъ. Герои Ремизова нерѣдко оказываются живыми участниками его личной жизни, а авторъ выступаетъ самъ среди своихъ образовъ...
Алексѣй Михайловичъ Ремизовъ родился въ Москвѣ въ 1877 году, въ московскомъ Замоскварѣчьи, откуда и Шмелевъ родомъ, бытомъ и духомъ .Вѣками это Замоскварѣчье было гнѣздомъ народнѣйшаго, коренного и консервативнаго купеческаго слоя, который былъ какъ бы сердцемъ, истокомъ и живымъ водохранилищемъ торговой православной Руси. Здѣсь хранились древніе нравы и уклады, связанные съ церковностью, а нерѣдко и съ старообрядческой церковностью; они хранились и въ большомъ, и въ маломъ, и въ священномъ, и въ пустяковомъ, какъ бы нѣкая основа жизни и сокровище. Въ этой средѣ вѣра и необразованность срастались нерѣдко въ суевѣріе, а суевѣріе отъ искренней наивности возносилось на уровень вѣры и чуть ли не догмата. Бытъ срастался съ обрядомъ, а изъ подъ обрядоваго быта билъ струей неистовый русскій темпераментъ, отъ котораго выдержанное скопидомство смѣнялось внезапно щедрымъ мотовствомъ, а мотающее буйство заканчивалось покаяннымъ обрядомъ...
Этотъ языкъ шелъ прямо «изъ нутра», свободно отчеканивая и темпераментное ново-словообразованіе, и крѣпкую, зазорную ругань, и солено-горькую, гвоздемъ впивающуюся пословицу, часто мудрую и всегда лаконичную, и — художественно-проникновенную молитву. Это среда, гдѣ не было религіозныхъ сомнѣній, но гдѣ въ то же время вѣрили въ гаданіе — на гущѣ, на картахъ, на бобахъ, съ зеркаломъ, пѣтухомъ, кольцомъ, оловомъ, воскомъ, въ банѣ, у амбара и съ уличнымъ окликомъ встрѣчнаго человѣка; гдѣ вѣрили до страха, до муки и пота — и въ домовыхъ, и въ вѣдьмъ, и въ чертей, которыхъ явственно ловили на себѣ съ перепоя . . . , — и во всю тысячелѣтнюю нежить и нечисть русскаго миѳа; гдѣ странники и странницы, чудотворы, знахари, бабки, монахи и всевозможные юроды...
Онъ началъ предаваться тѣмъ махаоннымъ мечтамъ, той полусонной фантастикѣ, которою когда то спасался Гофманъ и которая давала Ремизову — и \з а щ и т н ы й \м е х а н и з мъ («скорлупу»), и \т в о р ч е с к і й\ и с х о д ъ , и \к л ю чъ \ж и в ы х ъ \у т ѣ х ъ , в о з н а г р а ж д а ю щ и х ъ \з а\б о л ь\ и \п р е о д о л ѣ в а ю щ и х ъ \с т р а х ъ . Онъ научился н а с л а ж д а т ь с я \с т р а х о м ъ , рождая изъ него с т р а ш н у ю \х у д о ж е с т в е н н у ю \м е ч т у\ и\т в о р ч е с к и \п р е б ы в а я \въ \с о д е р ж а н і я хъ\м е ч т ы — на грани сна и бодрствованія, серьезной вѣры и шутки, колдовства и игры, на грани страха и наслажденія, трепеща отъ страха и блажеиствуя въ наслажденіяхъ этого трепет а : блуждая . . . «по карнизамъ».
Что это — бредъ? Нѣтъ, — п о э з і я с т р а х а . Можетъ быть — безуміе ? О, нѣтъ; онъ и «былъ и есть» — въ здравомъ умѣ и твердой памяти. А разсказъ его есть ж и в о е \м и ѳ о т в о р ч е с т в о , — не отчетъ, не докладъ, а \т в о р ч е с к и - и г р а ю щ е е \в о л х в о в а н і е . . .
Ч е р н о - в и д ѣ н і е \изъ повседневнаго быта переносится въ бытъ политическій и тюремно-ссылочный, непосредственно извѣстный автору по его арестамъ и ссылкамъ за близость къ партіи соціалистовъ-революціонеровъ. Въ дальнѣйшемъ это черно-видѣніе начинаетъ сосредоточиваться на тѣхъ болѣзненныхъ, загадочныхъ и нерѣдко отвратительныхъ событіяхъ и случаяхъ, которые каждому изъ насъ нетрудно отыскать въ жизни. Здѣсь чувствуется вліяніе Гофмана, а можетъ быть и Соллогуба...
Ремизовъ ищетъ выхода къ х у д о ж е с т в е н н о м у \ю р о д с т в у\ и \л и т е р а т у р н о й \в с е д о з в о л е н н о с т и . И постепенно находитъ этотъ выходъ. И, когда находитъ, тогда его ч е р н о в и д ѣ н і е \у х о д и т ъ \въ \м і р ъ \ф а н т а з і и , а міръ людей начинаетъ открываться ему въ томъ с т р а д а ю щ е м ъ\ и \с о с т р а д а ю щ е м ъ воспріятіи, которое было искони присуще ему и которое нѣкогда и довело эту нѣжную и сверхвпечатлительную душу до ожесточенія и бытового черновидѣнія.
Такъ, постепенно, Ремизовъ становится въ русской литературѣ « ю р о д и в ы м ъ \в ѣ д у н о м ъ».
Русскіе юродивые отказываются обычно отъ разума, культуры и общепринятаго бытового и трудового уклада. Чего ради? Во имя чего? Не всегда — ради одного и того же. Церковь знаетъ «Христа ради юродивыхъ» и чтитъ ихъ, какъ праведниковъ, именно за предпочтеніе Христа всему на свѣтѣ. Человѣкъ отрицался всего, что мѣшало ему пребывать во Христѣ — отъ собственности, отъ труда, отъ удобствъ, отъ правъ и обязанностей «міра сего,» и можетъ быть даже отъ земного разсудка . . . Славный русскій угодникъ Андрей Юродивый, — ходилъ въ одной рубахѣ, босикомъ, зиму и лѣто, уходилъ на кладбище и, обнявъ какой нибудь надмогильный крестъ, молился обливаясь слезами: и молитва его была односложна, одинъ неустанный воскликъ отъ полноты сердца : «Господи! Господи!» Такіе юродивые были искони подвижниками, молитвенниками, правдовѣщателями и обличителями. Въ русской художественной литературѣ они показаны со всею краткостью и силою, таковы: Николка - юродивый у Пушкина («Борисъ Годуновъ»), юродивый Гриша у Л. Н. Толстого («Дѣтство и Отрочество»), Вася-блаженный у А. К. Толстого («Князь Серебряный»); и — многими ступенями ниже — юродивый Семенъ Яковлевичъ у Достоевскаго («Бѣсы»).
Русская исторія и русская литература знаютъ, конечно, и иныхъ «юродивыхъ», — искавшихъ не Бога, а своей похоти. Съ нещадной точностью показываетъ ихъ Бунинъ, цѣлой вереницей: о б ж о р с т в а ради юродивый, ч а я ради, блуда ради и еще иные, хуже и ниже . . . И при этомъ — все люди различной сознательности, вмѣняемости и духовнаго уровня. И тѣмъ не менѣе у всѣхъ юродивыхъ есть единое основоположеніе: в с е , ч т о \м ѣ ш а е т ъ \ж и т ь \д л я \«г л а в н а г о», о т в е р г а е т с я \и \с о в л е к а е т с я ; - все,что не позволяетъ предаться «единому», ради чего стоитъ жить, отодвигается и обезцѣнивается — вплоть до разсудка и всяческой формы . Въ ряду замѣчательныхъ русскихъ «юродивыхъ» А. М. Ремизовъ есть явленіе особое, небывалое. Онъ юродивый въ п р ед ѣ л а х ъ \к у л ь т у р ы , — умный, образованный, даровитый художникъ, со \с в о и м ъ , значительнымъ, но юродивымъ видѣніемъ, съ самобытнымъ, но юродивымъ литературнымъ словомъ. Онъ отводитъ традиціонную литературную форму, разумъ и разсудокъ — но не всегда и не во всемъ, а лишь постольку, поскольку они мѣшаютъ ему ж и т ь \с е р д ц е м ъ и выращивать изъ в о о б р а ж е н і я свои личныя химеры; постольку онъ отводитъ и все прочее, т в о р я \б е з з а в ѣ т н о \и \б е з з а п р е т н о , видоизмѣняя все на свой собственный ладъ. Онъ есть « с е р д ц а \р а д и\ ю р о д и в ы й»\и \« м и ѳ а\ р а д и\ ю р о д и в ы й » ; ибо юродствуетъ онъ именно изъ своего терзающагося сердца и ради рождающихся въ его воображеніи поэтически-фантастическихъ химеръ. И именно постольку онъ всегда готовъ перешагнуть черезъ всѣ условности, традиціи и «обязательныя» формы литературнаго бытія...
(Окончание на следующей стр.)
Для Ремизова жить — значитъ м у ч и т ь с я \с е р дц е м ъ ; страдая — м е ч т а т ь ; мечтая — у л ы б а т ь с я ; улыбаясь — п и с а т ь . Писаніе же у него подобно з а п о ю: «И это какъ пьяницѣ скажутъ такъ — Но что подѣлаешь, я не могъ отказаться и не писать» . . . И въ то же время онъ самъ испытываетъ свое писаніе, какъ своего рода м о л и т в у : «А писать и молиться одно и то же. Я въ церкви разъ увидѣлъ, какъ молилась одна женщина, и вдругъ понялъ: вѣдь я тоже молюсь, ей Богу, ну совсѣмъ какъ эта женщина, когда пишу — «отложивъ попеченіе» . . . Эта черта «отложеннаго попеченія» характерна и для остальной его жизни и сближаетъ его особенно съ юродивыми...
Ему такъ необходимо утишать свою боль и свой страхъ т в о р ч е с т в о м ъ \и \и г р о й . И съ тѣхъ поръ, какъ онъ нашелъ свой «юродивый актъ», т в о р ч е с т в о его стало — какъ и г р а , а игра его стала, какъ т в о р ч е с т в о. И, добавляетъ онъ самъ, — какъ \м о л и т в а .
Вотъ образецъ его молитвеннаго подъема: «Знаю, много неправды . . . Знаю, много грѣха вопіетъ на небо — надо грѣхъ очистить, грѣхъ оттрудить. И ты благослови меня въ послѣднюю минуту, ради чистоты земли моей родимой, принять кротко мою обреченную долю». Это — молитва обреченнаго существа. Но именно въ этой обреченности Ремизовъ всегда и во всемъ и щ е т ъ чуда, ж а ж д е т ъ\ е г о \и\ п р е д в о с х и щ а е т ъ его явленіе. Онъ, какъ всѣ «страждущіе и неутѣшные, не чающіе себѣ утѣшенія отъ людей, отчаявшіеся въ нашемъ грѣшномъ мірѣ», бредетъ «за чудомъ — къ святому, освященному вѣрою въ вѣкахъ». «Душа не острупѣлая, душа незадохнувшаяся въ мертвыхъ тискахъ, еще живая — и щ е т ъ \ч у д е с ъ . И въ этомъ ея послѣднее спасеніе. Хочетъ воплотить не бывшее, но всѣмъ сердцемъ желаемое и всѣмъ духомътребуемое». А когда о б ъ е к т и в н о е чудо медлитъ и не приходитъ, то онъ творитъ с у б ъ е к т и в н о е «чудо» —въ\ ф а н т э з і я х ъ и въ сновидѣніяхъ...
Тутъ и зрѣлое, и незрѣлое; прекрасное и отталкивающее; изящное и безвкусное; молитвенно-священное и подчасъ приближающееся къ кощунству. Авторъ б е з в о л е н ъ \въ \с в о е мъ \т в о р ч е с к о м ъ \а к т ѣ ; онъ какъ-будто не хочетъ или не умѣетъ владѣть потокомъ своихъ ассоціацій и образовъ; онъ повидимому освободилъ себя отъ строгаго, творческаго «нѣтъ»; онъ не творитъ, а «уносится»; не строитъ, а тонетъ. Вотъ почему искусство Ремизова, при всемъ его содержательномъ разнообразіи и богатствѣ, пріобрѣтаетъ характеръ с у б ъ е к т и в и з м а , д у ш е в н а г о \ и м п р е с с і о н и з м а или, если угодно, «а у т и з м а»...
Если авторъ (подобно актеру) переживаетъ с в о й жизненный опытъ слишкомъ остро, глубоко и мучительно, то можетъ оказаться, что образъ его не передастъ ни этой остроты, ни этой глубины. Человѣкъ изживетъ въ с в о е м ъ лицѣ слишкомъ многое изъ того, что должно было войти «зарядомъ»въ его художественные о б р а з ы . «Человѣкъ» обезсилитъ «автора»; мученикъ помѣшаетъ художнику. Первоначальная субъективная сила личнаго огня окажется столь интенсивной, что на объективизацію художественныхъ образовъ пойдутъ лишь остатки ея. И тогда ф о р м а \х у д о ж е с т в е н н а г о \т в о р ч е с т в а не удовлетворитъ самого писателя: онъ увидитъ самъ, что не можетъ ни «выдохнуть», ни «выстонать» свои аффективные заряды въ художественныхъ образахъ — и обратится къ полухудожественной, полу-біографической формѣ «воспоминаній», «дневника», «исповѣди» и т. под. Чѣмъ глубже и острѣе личное переживаніе, тѣмъ большей должна быть и способность «перевоплощенія» или «объективизаціи». Въ этомъ смыслѣ Тургеневу, какъ художнику, было гораздо «легче», чѣмъ Достоевскому; Шмелеву, какъ художнику, необходима гораздо большая сила перевоплощенія, чѣмъ Лѣскову или Чехову; если бы Шекспиру или Ибсену былъ присущъ даръ объективизаціи въ тѣхъ скудныхъ размѣрахъ, которыми обладалъ Метерлинкъ, то они навѣрное не создали бы ни одной драмы...
О б о с о б л я ю щ і й \с п о с о б ъ \ищетъ для художественнаго образа полной самостоятельности, законченнаго «бытія о себѣ». Авторъ перевоплощается и исчезаетъ; его нѣтъ ; онъ растворился въ образѣ, переплавился въ немъ; вливая въ него всѣ с в о и особенности, онъ перечеканивалъ ихъ въ чистое, законченное бытіе самого героя. Герой можетъ быть и чувствуетъ такъ, какъ свойственно самому автору, можетъ быть думаетъ, и поступаетъ подобно ему; но онъ сталъ самостоятельнымъ, законченнымъ организмомъ, художественно объективной величиной. Такъ пишутъ всегда Достоевскій и Чеховъ; не всегда Л. Н. Толстой (Безуховъ, Левинъ, Нехлюдовъ — болѣютъ не своими заданіями, а «идеями» заимствованными отъ автора); Бунину это прекрасно удается при изображеніи примитивовъ; Шмелевъ достигаетъ въ этой с к у л ь п т у р ѣ \ о б р а з а большого совершенства; Мережковскому это не удается почти никогда...
Напротивъ, п р и к р ѣ п л я ю щ і й \ с п о с о б ъ не ищетъ для своего образа законченной самостоятельности и скульптурности; онъ не заботится о томъ, чтобы авторъ «замеръ» или «умеръ» въ своемъ художественномъ созданіи; онъ не «замѣтаетъ слѣдовъ». Образъ остается художественнымъ «выдѣленіемъ» творящей души, не отдѣляющимся отъ него, подобно инымъ «духамъ» на спиритическихъ сеансахъ. Авторъ не перевоплощается, а только «наряжается». Или — онъ не показываетъ своего героя — «вотъ, такъ есть», смотри: это \ о н ъ, о н ъ \с а м ъ , и обо всемъ забудь» . . . . а только разсказываетъ о н е м ъ , и при томъ такъ, что герой сквозитъ черезъ автора, а авторъ выглядываетъ и з ъ героя или и з ъ - з а героя. Тогда читателю не удается забыться въ душѣ героя: онъ тоже не перевоплощается, а только воображаетъ, «представляетъ себѣ», наблюдаетъ и «освѣдомляется» о происходящемъ. Герой не поглощаетъ читателя, а читатель не вѣритъ до конца въ реальность героя. Читатель ж а л ѣ е т ъ героя или у ж а с а е т с я \ н а него и \з а\ него, но не исчезаетъ въ немъ и не забываетъ въ немъ — ни себя, ни автора. Такъ пишетъ часто Тургеневъ; такъ иногда — сознательно и намѣренно — показываетъ — разсказываетъ Лѣсковъ; такъ выводитъ Бунинъ Митю въ «Митиной Любви» и Корнета Елагина; такъ создано почти все у Мережковскаго. И вотъ именно такъ показываетъ своихъ трагически-сложныхъ героевъ Ремизовъ...
Есть неумолимый художественный законъ, согласно которому в с е , ч т о \м о ж е т ъ\ б ы т ь \и с к л ю ч е н о \и з ъ \п р о и з в е д е н і я , д о л ж н о \б ы т ь \и с к л ю ч е н о \и з ъ \н е г о : все лишнее, немотивированное, утомляющее, развлекающее, растрачивающее вниманіе читателя. И съ этимъ закономъ Ремизовъ не считается...
Правда, съ точки зрѣнія художественно-слѣпого сознанія —фантастическая сказка тоже не правдоподобна; а съ точки зрѣнія религіозно-мертваго сознанія — чудеса не реальны. Но х уд о ж е с т в е н н о е изложеніе с в я щ е н н ы х ъ легендъ обращается именно къ художественно-зрячей и религіозно-живойдушѣ; и автору остается только заботиться о в н ѣ ш н ей \н а г л я д н о с т и \и\ о \р е л и г і о з н о - д у х о в н о й \о б о с н о в а н н о с т и образовъ. И вотъ внѣшняя наглядность гибнетъ отъ безвкусно-сновидческаго всесмѣшенія; a peигіозная обоснованность гибнетъ отъ смѣшенія святого всемогущества съ грѣшнымъ волшебствомъ и эмпирической техникой.Такую легенду нельзя увидѣть художественно; это и с к у с с т в о не с о с т о я л о с ь . Въ такую легенду нельзя повѣрить религіозно; этотъ актъ вѣры — подорванъ и скомпрометированъ. И разочарованный читатель съ изумленіемъ спрашиваетъ себя: почему же т а к і я легенды именуются «московскими» и «любимыми» ? Такъ слагается образный составъ въ произведеніяхъ Ремизова; и нѣтъ сомиѣнія въ томъ, что всѣ основныя особенности этого состава были предрѣшены строеніемъ его художественнаго акта...
Первозданная тьма, потрясшая Ремизова, имѣетъ иную природу. Она не инстинктивна, а «діаволична». Это болѣе, чѣмъ человѣческая мгла. Она живетъ и въ человѣкѣ, но человѣкомъ не исчерпывается. Ремизовъ чуетъ ея с в е р х ч е л о в ѣ ч е с к у ю природу и пытается выразить ее въ образахъ п о т у с т о р о н н и х ъ . Это удается ему въ смыслѣ художественномъ, но не въ смыслѣ религіозно-метафизическомъ, ибо почти вся его «нечисть» — являетъ эту тьму въ образахъ сравнительно«невинныхъ», сказочныхъ, полупризрачныхъ; отъ нея вѣетъ игрою, шуткою, миѳомъ; она полу-страшна, полу-забавна, часто добродушна, иногда даже «благодѣтельна»...
Художественное око Ремизова видитъ ту общечеловѣческую глубину и трагедію, которая лежитъ въ основѣ всего земного существованія и можетъ быть выражена такъ: ч е л о в ѣ къ \ч е л о в ѣ к у — и н о б ы т і е ; л ю д и \м у ч а ю т с я \о тъ \э т о г о \с а м и , и \м у ч а ю т ъ \д р у г и х ъ — п о к а \н е \п о с т и г н у т ъ \в с е о б щ а г о \е д и н о б ы т і я\ въ \Б о г ѣ \и \н е в з о й д у т ъ \к ъ \н е м у . . .
Разрѣшило трагедію нашего земного «перво-рожденія» евангельское откровеніе: выходъ изъ нашего «перво-роднаго» грѣха указуется з д ѣ с ь , в ъ \ з е м н о й \ ж и з н и — ибо черезъ Христа и во Христѣ намъ открывается возможность в с е о б щ а г о \ е д и н о б ы т і я \въ \Б о г ѣ . Не покидая земного «обособленія», оставаясь раздѣльными личностями, мы можемъ выйти изъ заколдованнаго круга: « т ь м а — з л о б а — м у к а — т ь м а » . Мы призваны придти ко Христу и «облечься» въ Него: принять Его вйдѣніе, утвердить въ себѣ «сына», пріобрѣсти даръ любви и вѣры, и \н а п о л н и т ь \п р а в е д н о с т ь ю \н е с о в е р ш е н н ы й \с п о с о б ъ \б ы т і я . Тогда т ь м а станетъ с в ѣ т о м ъ , з л о б а обратится въ л ю б о в ь , м у к а замѣнится с к о р б ь ю . Скорбь не исчезнетъ: останется и с к о р б ь \в ъ \м і р ѣ , и \с к о р б ь \о \м і р ѣ. Но скорбь эта будетъ д у х о в н о-з р я ч а я —и поэтому она перестанетъ быть темною и слѣпою. Эта скорбь будетъ проникнута л ю б о в ь ю — и поэтому она не будетъ ожесточающею и ожесточенною. Она возникнетъ изъ очищающей р а д о с т и и постигнетъ, что мука есть не мука, а \о ч и с т и т е л ь н о е \с т р а д а н і е. Мука и страданіе не одно и то же. М у к а есть состояніе тварное, темное и ожесточенное; мука обособляетъ человѣка, замыкаетъ его въ себѣ, погружаетъ его въ животность существованія, въ безнадежность, въ страхъ и отчаяніе. Ремизовъ п р а в ъ : это именно отъ нестерпимой м у к и — «завидуютъ мертвымъ» и «ложатся въ могилу» заживо . . . Это изъ т ь м ы \р о д я т с я мука и с т р а х ъ.
С т р а д а н і е же есть состояніе духовное, свѣтоносное и окрыляющее; оно раскрываетъ глубину души и единитъ людей въ полу-ангельскомъ братствѣ; оно преодолѣваетъ животное существованіе, пріоткрываетъ дали Божіи, возводитъ человѣка къ Богу, побѣждаетъ отчаяніе, даетъ надежду и укрѣпляетъ вѣру. В ъ \с т р а д а н і й\ т а е т ъ \т ь м а \и\ и сч е з а е т ъ \с т р а х ъ. Въ мукѣ человѣкъ, подобно животному, цѣпляется за жизнь; и въ минуту отчаянія — уходитъ изъ жизни рѣшеніемъ своего произвола. Человѣкъ научившійся с т р а д а н і ю — не цѣпляется за жизнь, ибо она для него — не болѣе, чѣмъ з е м н а я жизнь; и отозванный изъ жизни уходитъ къ Отцу... Мука зоветъ къ жалости. И жалость есть с о г л а с іе \н а \с о в м ѣ с т н у ю \м у к у . Жалость ведетъ не вверхъ, а внизъ: въ тварную темноту, въ совмѣстность тварной муки. Жалѣющій самъ опускается до муки, а не помогаетъ мучающемуся возвыситься до страданія. И потому жалость, бездуховно и безпредметно размягчающая душу, есть путь невѣрный и незиждущій. Она сама требуетъ преодолѣнія. Христіанство не благословляетъ на «муку» и не зоветъ къ жалости.
Все это — вопреки Л. Н. Толстому и его до-христіанской, и внѣ-христіанской проповѣди. Мораль Толстого есть мораль жалости, а мученіе есть для Толстого почти синонимъ зла. Это стоитъ у него въ глубокой связи съ нехристіанскимъ пониманіемъ Христа и Воскресенія. Замѣчательно, что цѣлый рядъ русскихъ писателей вслѣдъ за Толстымъ готовы принять такое «жалостливое» толкованіе Евангелія. И А. М. Ремизовъ врядъ ли свободенъ здѣсь отъ вліянія Толстого.
Христианство благословляетъ на «страданіе» и зоветъ къ свѣту и радости. Оно уводитъ отъ муки и учитъ побѣдѣ. И страхъ въ немъ исчезаетъ. Христосъ не «мучился» на крестѣ, а \с т р а д а лъ \и \с к о р б ѣ л ъ ; и путь Его былъ путь с в ѣ т о н о с н ы й \и \п о б ѣ д н ы й . Въ этомъ смыслъ Христова Воскресенія, п о б ѣ д и в ш а г о \т ь м у , м у к у\ и \с т р а х ъ .
А. М. Ремизовъ — поэтъ муки, страха и жалости. Его художественный актъ пребываетъ въ той тьмѣ, гдѣ душа содрогается отъ муки, трепещетъ отъ страха и мучается отъ жалости. Искренность и глубина этихъ состояній даютъ его творчеству силу, мудрость и бытіе. Но здѣсь нѣтъ исхода, нѣтъ пути къ побѣдѣ; здѣсь та ветхозавѣтная, и въ то же время — языческая, миѳическая, магическая, колдовская и сказочная — до-исторически-первобытная — «сѣнь смертная», гдѣ Христосъ еще не воскресъ. (Выделение МИТ)
Трудно человѣку нашего времени, нашихъ испытаніи и страданій пребывать въ этой «сѣни» тьмы и страха, муки и жалости. Еще труднѣе найти художественный актъ для этого предмета и создать художественные образы для его воплощенія. Тутъ насъ стерегутъ соблазны и опасности. И первый соблазнъ въ томъ — чтобы усвоить актъ художественной вседозволенности. И первая опасность въ томъ, что возникнетъ убѣдительное воплощеніе тьмы и страха, и не создастся убѣдительное воплощеніе свѣта, любви и побѣды.
|
Эта статья опубликована на сайте МЕЧ и ТРОСТЬ
http://apologetika.eu/
URL этой статьи:
http://apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=2768
Ссылки в этой статье
[1] http://mozhaev.3dn.ru/publ/arkhiv/publicitsika/ivan_ilin_o_chtenii_i_kritike/33-1-0-178 [2] http://apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=2763
|
|