В.ЧЕРКАСОВ-ГЕОРГИЕВСКИЙ: НОВЫЙ РОМАН «МЕЧ И ТРОСТЬ». ЧАСТЬ II «ТЕКТОНИЧЕСКО-ГЕОФИЗИЧЕСКОЕ ОРУЖИЕ»
Послано: Admin 17 Ноя, 2014 г. - 19:03
Литстраница
|
Глава 4. Воркута
Утрами Петр был с Затольским, потом шел на лечебные процедуры в санаторий, занимающийся пациентами с лучевой болезнью. Вечерами рассматривал достопримечательности, среди каких уличная скульптура цистерцианского монаха, мемориал под крестом бад херренальбским призывникам, погибшим на Первой мировой войне. Поднимался на рейсовом автобусе в горные деревушки, где пил ключевую воду из старинных чугунных колонок вроде фонтанов, бродил по окрестностям. В Бад Херренальбе ужинал в пиццерии "Италия", ее повар-итальянец пек пиццу толстой как русские пироги.
У курортного зала на уличной эстраде и лужайке перед ней давали концерты, симфонические, скрипичные, всякие. Немцы несравненны с их лучшей в мире классической музыкой. Однажды туда пришли трубадуры, зачинатели каких с XI века шествовали по Германии, Франции, Португалии. Их называли так же труверы, миннезингеры, менестрели. Вывалили на эстраду несколько бородатых в проседь, с косматыми шевелюрами мужиков в огуречных, полосатых в лимон, в фиолетовое рубахах, в кожаных штанах, в башмаках с загнутыми носами, перетянутых ремешками с бубенцами. Звякали бубенчики и на широких запястьях. Они били в барабаны, трубили в трубы. Из инструментов Конеграй узнал свирель, а было что-то и вроде шарманки, но когда ее крутили за ручку, она мелодично гудела похоже на скрипку. Словно бесшабашное, залитое вином средневековье обрушилось на лужайку. Менестрели трубили в кольце гор, увенчанных замками-бургами, запечатанных рыцарской кровью как сосновой смолой.
Один горланил на серебряной трубе, другой взмывал на флейте, запускали мелодии до вершин из костяного рога, хлопали в тяжелые ладони. Публика восхищенно вторила возгласами. Миннезингеры вдруг вывалили на траву из переметных сум кучу инстурментов, стали раздавать их зрителям. Люди, впервые схватившие в руки музыку, завопили в дудки, ударили в инкрустированные медью барабаны. Потрясли бурей газон, белоснежно-палевые фасады курзала. Самый кудрявый трубадур воздел руку дирижером, примкнул свирель к устам и так пронзил, что примолкли вольнонаемные. А трубадур свирельно пел то тише, то громче, и начал сплачивать зрительский разнобой, дирижировать свободной рукой. Ему подчинились и вот ритмично заиграла, завосклицала музыкой лужайка! Такими же были русские скоморохи.
Петр подумал, что счастливые люди не опасны. Страшны несчастные -- и жертвы, и палачи.
Вскоре оказалось, что счастье счастью рознь. На той же эстраде дали концерт педерасты, которым отдыхающие западноевропейцы рукоплескали так же, как трубадурам. Гомики оделись по-своему: стеклярусные куртки, рубашки с пластронами, стринги поверх черных колготок, обувь на дамском каблуке. Был парень, затянутый в трико с блестками, другой -- в форме морского офицера. Ремни в эсэсовском гламуре подчеркивали талии и покатые плечи. Галстуки-бабочки на голой волосатой груди. Лица макияжно-белы, размалеваны мушками и губами. Певцом-солистом заправлял педик в декольтированном малиновом муаровом платье с подложной задницей и грудями, в платиновом парике с буклями. Эти играли, пели современную музыку, бабьи кривлялись, гримасничали, виляли бедрами.
+ + +
В очередной раз Затольский рассказывал:
-- Этап высадился на реке Уса. Здесь от берега до горизонта шла голая тундра, одичавшая земля кое-где во мхе и лишайниках. От причала тянулась эстакада для погрузки угля на баржи. Валялись тачки, далее покосившиеся сараи и бараки. Близилась зима 1937 года, задышало стужей, небо серо повисло.
На побережье для нас, тысяч зэков, устроили огромные брезентовые палатки с двухэтажными нарами. Над ними на четырех столбах вышка, где самоохранник с винтовкой. Никогда эта земля вволю не питалась солнцем и люди не дружили с ней. В этой скудной природе не было любви к Богу. Вечномерзлая тундра была как пустота и безнадежность наших сердец. Когда я думаю о космосе, он мне кажется таким же пустынно-безмятежным.
Между тем, троцкисты вели себя так, будто это временные трудности. Они собирались в кучки, оживленно болтающие на своем французском, словно в фойе консерватории перед началом концерта. Будто бы в зале скоро начнется увертюра. Не подозревали, не хотели верить, что весь концерт уже прошел в политизоляторах. Начинался последний акт троцкистской трагедии.
Дорвавшийся до власти Джугашвили устранял всех стоявших на его пути. Ему, темному человеку, заработавшему авторитет среди антиобщественного элемента бандитизмом, эксами, дьявольски повезло возглавить двухсотмиллионный советский народ. На никогда честно не работающих идеях братства, равенства Сталин воцарился выше Ленина, самого Маркса, да и Бога, как он считал. Бога, которому так усердно молилась потом в Америке его дочь Светлана, высокомерная заграничная побирушка. Таким же болтается здесь сын Хрущева... Троцкисты на Воркуте даже за шаг до расстрела не могли себе представить убогую простоту замысла с ними. Они свято верили в коммунизм и его истинного последователя Троцкого. Не сомневались, что Сталин должен сойти со сцены, уступив место вождю с троцкистским здравым смыслом. Они были правящей элитой и шли на все, чтобы господствовать как Сталин.
Троцкисты в этих лагерях были необычны и необычно обрабатывали их по инструкциям из Москвы. Как в эшелоне, на перевалочной Усе нам с ними подали обед будто уважаемым туристам. Не миски и зэковские самодельные деревянные ложки оказались на столах, ресторановски поставленных на открытом воздухе, а стопки тарелок и ложки новенькие металлические. Местные зэки, раздававшие горячую пищу из термосов-бидонов, принаряжены в белые фартуки, колпаки. Я уже многое понял по михайловским подсказкам и пригляделся к ним. Морды воровские, хитрованские, соображающие, что кормят буквально -- на убой. Мясной суп с макаронами, котлеты с гарниром, компот! Так же, как в "столыпиных", троцкисты не спеша брали свои порции и не подходили за добавкой, которой завались.
Неподалеку прохаживался в фуражке с блестящим козырьком оперуполномоченный НКВД Уськов. Этот фрукт потом служил на Ухтинских промыслах радия, где оказался и я. Уськов не осмеливался заглядывать в палатки и подходить с разговором к троцкистам. Среди них бывшие политические деятели, люди из правительства, перед какими лебезил даже Сталин до диктаторства. Уськов, как и все местные чекисты, был сослан на Воркуту за проступки по службе и подобострастно рассматривал самоуверенных сынов Левы Бронштейна: а вдруг они снова придут к власти? Малограмотный Уськов дружелюбно заглядывал им в глаза, чтобы завести беседу, но те взирали презрительно как старые революционеры на жандармов. Я держался особняком, Уськов это заметил, подошел и спросил:
-- Почему вы не общаетесь ни с кем и все время один?
-- Я не троцкист, ничего общего с ними не имею, -- я ответил отрывисто и пошел от греха подальше.
В лагере за тобой всегда наблюдает много зэковских глаз, взвешивается любое твое слово. Это ты, Петя, хорошо знаешь по тюрьме.
Небо свинцовым пологом давило плешивую землю, между палаток тоже невесело. Вдруг самоохранник выстрелил с вышки!
-- Смотрите, он стрелял в Бодридзе! -- крикнул кто-то.
В ста пятидесяти метрах от вышки был троцкист Бодридзе, он недоуменно повернулся и пошел к нам обратно.
В тюрьмах троцкисты не узнали, что такое "запретная зона". А в лагерях помимо колючки "запретки" метятся в любом местонахождении зэков вбитыми в землю шестами с поперечными табличками сверху. Здесь ничего этого не было и никто не предупредил нас, на какое расстояние можно отойти от вышки. Бодридзе подошел к нам и возмутился. Другой троцкист сказал:
-- Под видом попытки к бегству нас могут перестрелять, как это делалось на Соловках.
В этот же день по узкоколейке прикатил маленький паровоз с вереницей открытых платформ для угля. Мы погрузились на них стоя. И тут по второй колее подтянулся такой же, как наш, состав тоже с троцкистами, прибывших сюда раньше. Два поезда взревели дружным "ура!" -- троцкисты приветствовали друг друга как на первомайской демонстрации Красной площади. Тысячеустый крик потряс тундру. Конвой отпрянул в сторону, Уськов забежал за палатку. Составы тронулись в центр Воркуты на рудник берега речки Воркуты.
+ + +
Заполярный рудник и его рабочий поселок Воркута в Заполярье основали в начале тридцатых годов в Большеземельской тундре из-за больших запасов угля. Назвали по протекающей там реке Воркуте, притоку Усы. "Воркута" с ненецкого языка переводится как "медвежий угол", только в 1943 году Воркуте дали статус города. Сначала тут был Ухтпечлаг, с тридцать восьмого года -- Воркутлаг. Поселок в несколько десятков лагерных бараков стоял на крутом косогоре. Увенчивал его деревянный клуб, но с портиком и колоннадой под навесом. На обрывистом речном побережье Воркуты масса врытых в горы землянок конторы управления, за ними главный спуск в угольную шахту. Вокруг нее большущие насыпи добытого угля, его вручную грузили на поездные платформы, на каких мы приехали. Уголь уходил на Усу к баржам и пароходам.
В бараках из нашего огромного этапа мест хватило не всем, но женщин с детьми разместили там даже в комнатках с деревянными кроватями. Какая милость для младенцев на мерзлоте рядом с Ледовитым океаном! Остальным поставили брезентовые палатки с нарами в два яруса, между ними железные печи, топились углем.
Зэки, работавшие в шахте и на поверхности, разделены на "коллективы", как их нежно называли чекисты: механики, горнорудники, шахтеры, лесогоны, крепильщики. В них в основном трудились уголовники, бывшие колхозники и рабочие. А политзэки -- на руководящих технических работах в шахте, в конторе управления лагеря. Среди них участники "Шахтинского процесса" -- «Дела об экономической контрреволюции в Донбассе» во главе с начальником воркутинской шахты Николаем Александровичем Некрасовым. Он, семидесяти с лишним лет, сухопарый горбоносый с карими благородными глазами, был "досрочно" освобожден и числился "вольным", проживал с тридцатилетней женой, доставленной с Украины, от зэков отдельно. Были и арестанты недавнего процесса "вредительства на электростанциях" по делу "Метро Виккерс Дженерал Электрик и компания", якобы поставлявшей для этого самого вредительства оборудование в СССР. Это начальники электростанций Гусев и Олейник, главный механик шахты Адольф Станиславович Гаевский.
На Воркуте и воркутинских "командировках" было очень много корейцев, китайцев, обвинявшихся в шпионаже, они работали в лагерных парикмахерских и прачечных. Преимущественный тамошний контингент -- воры-рецидивисты, отъявленные головорезы и бандиты. Многие из них ссучены, работали в комендатуре лагеря, тюрьмах-изоляторах, в шахте -- бригадирами, "председателями коллективов". Для бывших работяг, колхозников та же, что и дома, судьба, как они говорили: "Век живи и век работай, в зад утраханный рабочий!" Это я тебе, Петя, перевел с грубого языка. Все желтые от рудничного газ, синие от голода. За десять часов в шахте питание -- чашка мучного супа с соленой треской, каша из овсяной сечки, сваренной на воркутской воде с солью, кусок черного хлеба. Спали на нарах, подстилая и укрываясь своим тряпьем. Среди них, Петя, был и твой дядька Терентий, с которым я познакомился позже.
Находились в лагере троцкисты и бухаринцы, до нашего этапа отбывавшие свои срока. Например, арестованный по делу Бухарина профессор философии московского университета Григорий Евсеевич Рохкин. Большевик, при царе он был в эмиграции Германии вместе с Радеком, другими журналистами, политиками. В лагере Рохкин заведывал учебной частью профтехкурсов при управлении рудника. В его компанию и Гаевского вместе с троцкистом нашего этапа Лепинсоном меня поместили на горноспасательной станции, которой руководил кавказец Сабанов.
Горноспасательная станция -- одноэтажная избушка на отшибе от шахты из двух комнат с печкой-кладкой и кухонной плитой. В задней оборудование: аппараты, балоны с кислородом, противогазы и тому подобное, -- и спальные топчаны Сабанова, его дневального горноспасателя, Рокхина и Лепинсона, устроившегося в плановый отдел лагеря. Меня к себе в первую комнату, где спал еще механик Зосимыч, пригласил главный механик шахты Гаевский, который взял меня к себе в отдел, мы с первого знакомства подружились. Он обрусевший поляк, дочь его училась в ленинградском институте, хотя отец уже пять лет из своего червонца отбывал на Воркуте за то, что ему подарил охотничье ружье инженер из "Метро Виккерс". На суде это расценили как взятку за поломку оборудования. Гаевский был доброжелателен ко всем, за что уважали зэковские рабочие и специалисты. Ходил в черной кепке, пиджаке, галифе, сапогах. Здоровое моложавое лицо, прямой польский нос над усиками, прищуренные голубые глаза с приятной улыбкой.
Профессору Рокхину было лет пятьдесят, под курчавой шевелюрой водил голубыми раскосыми глазами, сильно увеличенными очками, частенько озлобленно, но оттого, что обижался на всех, кроме себя, выглядел смешным. Он постоянно острил и добродушно ковырял других. Над его топчаном всегда висел вещмешок, набитый колотым рафинадом. Откуда и как доставал, неизвестно. В его отсутствие соседи пользовались сахаром. Зосимыч рекордно клал в кружку с кипятком куски с яйцо, наводил сильнодействующий раствор и выпивал залпом. Комментировал:
-- Он косой и слепой -- не заметит.
Старый шахтер Зосимыч вытворял не от хорошей жизни, тяжко болел туберкулезом. Бледный, изможденный, он дни напролет в шахте, возвращался, едва волоча ноги, вскоре умер. Рокхин действительно не замечал грабежа, и когда очередной мешок пустел, приносил новый полным под завязку.
Липенсон постоянно общался с троцкистами нашего этапа, жившими в палатках, отказавшимися работать в любом качестве. У них там был мозговой центр, откуда исходили все директивы по их акциям в лагере. Липенсон -- плоский лоб над запавшими серыми глазами, нос книзу раструбом, сочные губы над большим подбородком. Он показывал фотокарточку пятилетнего сына, которого не видал: пока мальчик рос, Липенсон сидел в политизоляторе.
Главный горноспасатель зэк-осетин Сабанов -- красномордый флегматичный инженер. Вскоре он освободился, остался на руднике вольнонаемным, женился на вольняшке-комсомолке, горном технике Наде. Его помощник, дневальный горноспасатель, из украинцев, -- тоже увалень, но с бледным, что ли от пересыпа, лицом, топил печь, мыл в избушке полы, варил обеды и все свободное время дрыхнул. Никаким горноспасательством они не занимались, а числились для отчетности. Раз в месяц Сабанов и несколько "спасателей" надевали противогазы и с кислородными балонами за спиной спускались в шахту -- демонстрировали "спасательство". Шахтеров постоянно заваливало в шахте породой, душило газом, но не принималось мер для предотвращения гибели людей.
Уничтожение "лагерной пыли" угольной пылью преспокойно текло под руководством одного из самых приятных в обхождении чекистов, каких я знал. Это начальник Воркутинского лагеря-рудника Арсений Николаевич Барабанов, почетным пенсионером умерший через тридцать лет. Семья его тоже была симпатичная: красавица жена, работавшая в секретариате управления лагеря, добропорядочный сынок. Барабанов был интеллигентен, с зэками разговаривал с вежливым сочувствием. Утрами в брезентовой спецовке, бродовых сапогах спускался с шахтерами в забой. Никогда никому из доходяг-зэков не отказывал, ежели мог по разнарядке, в выписке дополнительной пайки, в медпомощи. Такой вот беззлобный начальник каторжно-истребительных работ.
+ + +
Затольский перевел дух, помолчал. Выпил принесенную Гретой очередную порцию таблеток. Посмотрел на Конеграя измученными глазами, но улыбнулся:
-- Каких только людей, Петя, я не повидал в ГУЛАГовской России. И грех, и смех. Вспоминаю перед отправкой этапом пересыльную камеру Бутырок. Разговариваю на нарах с милым молодым человеком: умные глаза, говорит с хорошей дикцией чистым литературным языком. Он рассказал массу анекдотов из жизни литераторов. УзнаЮ, что закрытым трибуналом ему вломили червонец по статье пятьдесят девять, пункт три через семнадцатый: соучастие или способствование бандитизму! Спрашиваю:
-- А вы кем были на воле?
-- Я поэт.
Вон как! А я и сам в стол стихи писал, сплошь антисоветские, прочесть их успели только следователи НКВД. Уточняю:
-- Как ваша фамилия?
-- Степан Щипачев. Я публиковался, не читали?
Потом этот сокамерник стал по гражданской лирике, патриотизму классиком советской литературы, написал для пионеров такую знаменитую дрянь:
Как повяжешь галстук,
Береги его:
Он ведь с красным знаменем
Цвета одного...
А тогда я читал другие стихи, больше общался с нелюбившими советскую власть поэтами. Их молодежь собиралась в Москве в кафе на Пушкинской площади за кружкой пива. Запомнил своеобразного поэта Евгения Борисова. Денег у него никогда не было, он обычно обращался к кому-нибудь, подходя к столику:
Сяду ли я прямо,
Сяду ли я криво,
А скажу вам просто:
Мне хочется выпить кружку пива.
Щипачеву говорю:
-- Не читал, первый раз слышу.
Он не раздражился. Я поинтересовался:
-- Как же вы попали за бандитизм?
Узнал подробности. У него были две молодые сестры, которые привозили ухажеров из Московского университета на их семейную подмосковную дачу. Там вместе со Щипачевым студенты роскошно выпивали и устраивали танцы. Оказалось, что они с наганами грабили прохожих по ночным бульварам и магазины. Добычу прожигали на даче Щипачевых с поэтом и его сестрами, ни о чем не подозревавшими. Студентам припаяли терроризм и расстреляли, а Щипачеву как "соучастнику" дали десятку срока. Вот тебе и поэзия!
У Затольского оттаяли глаза, он пошевелил треугольными усами.
-- А вот сплошь смешно. После освобождения с Воркуты иду в Москве по улице Горького, которая теперь снова Тверская. Навстречу прекрасно одетый еврей с красивой дамочкой, веселы, болтают. С ним мы сидели в Бутырках. Я его приветствую:
-- Здравствуйте, Исаак Абрамыч!
Они останавливаются, он меня не узнает, мнется.
-- Знакомо ваше лицо, а не припомню, где встречались.
Она кокетливо вмешивается:
-- Ой, не говорите ему! Пусть сам вспомнит.
Он мне:
-- На отдыхе в Одессе?
-- Нет.
-- А! Были с вами в Сочи?
-- Никогда там не был.
-- В Крыму?
-- Нет-нет.
-- Так где же?
Я наклоняюсь к его уху и тихо говорю:
-- В Бутырской тюрьме.
Он передернулся, лицо поползло кривой усмешкой, схватил дамочку за руку, поволок по тротуару:
-- Идем-идем, я тебе расскажу...
Она не отстает:
-- Так где же, где же? Ты скажи сразу!
Шагов через десять он поворачивается, чтобы утихомирить даму; любезно мне восклицает, хотя лицо перекошено:
-- Мы еще с вами увидимся!
Я кричу:
-- Увидимся -- там же!
+ + +
Наступила зима. Однажды я зашел в палатку троцкистов к знакомым. На нарах лежали, полусидели, в проходах стояли, разговаривая по несколько человек. Беседы стали иными, без обсуждения политики и местных условий. Чувствовалась наигранность отвлеченных тем, в лицах -- тоска оцепенелого ожидания. Лишь толстяк Марголин излучал спокойствие, да лихорадочный Петров сновал, говоря как бы в воздух:
-- Я решил объявить сухую голодовку прямо с завтрашнего дня!
Ударял на "сухую", кратковременную без еды и воды насмерть. Задававшие здесь тон ортодоксы не обращали на него внимание. Я смотрел на Петрова и думал:
"-- Это в политизоляторах голодовки имеют значение. В лагере зэк не ценится и в медный грош".
Петров лез поперед лидеров ортодоксов, которые пока не шли на общетроцкистскую голодовку. Те выжидали, потому что с их прибытием обстановка в лагере изменилась. Почти все троцкисты демонстративно не работали, а загнать тысячи их под землю на шахтерский труд нереально. Видя это, и старые здешние зэки зафилонили, а некоторые прекратили выход в забой.
Потолкавшись среди знакомых троцкистов, я вышел и спустился под гору к шахте, где под ветхим навесом стояла котельная. На ее порожке сидит Сергей Седов, вырезает из чурки ножом ложку, уже обозначенную формами. Он взглянул на меня и приветливо улыбнулся. Я присел рядом, сказал:
-- Зачем столько трудов для пустяка? Вот вам новая лакированная палехская ложка, -- достал из-за пазухи и протянул ему свою деревянную ложку.
-- Вы отдаете последнюю. Не возьму.
-- У меня в чемодане есть еще.
Седов ложку принял, мы разговорились, он рассказал про котельную:
-- Когда здесь узнали, что по специальности я инженер-теплотехник, предложили начальником этой котельной. Я согласился с условием, что административных функций на себя не беру. За дисциплину не отвечаю, лишь техническое руководство. Указал кочегарам-зэкам, держать пар до пяти атмосфер, как лучше питать водой котлы. Остальное меня не касается.
Седов, легендарный как сын Троцкого, по политическому статусу был среди троцкистов белой вороной. Не шел ни в какое сравнение с секретарем Троцкого Познанским и даже с психопатичным Петровым. Ортодоксам его выход на работу не понравился, но Седову было все равно.
Он еще рассказал, что защитил в Москве кандидатскую диссертацию и занимался научной работой по газификации промышленности.
Выкурив самокрутку, я пошел дальше к речке Воркутке. Спускаюсь рядом с зарешеченной избушкой, вдруг слышу:
-- Стой, стрелять буду!
В нескольких шагах охранник направил на меня ствол винтовки.
-- Ложись! Стрелять буду!
Из зарешеченного окошка рядом дико хохочут, там был штрафной лагерный карцер и глядели на нас, бесновались воры. Ложиться в грязный снег перед урками не хотелось.
Охранник прицелился мне в лоб.
-- Здесь запретная зона. Ложись!
Я стоял, урки кричали:
-- Ну, духовой фрайер, западло ему ложиться!
Сказал стрелку:
-- Какая запретка? Тут не огорожено.
Охранник выстрелил! Полыхнуло в глаза, пуля пробила мне шапку.
Из соседнего барака выскочили начальник с наганом в руке и стрелки с винтовками. Они повели меня в комендатуру.
Там я снял шапку и увидел, что пуля прошла в верхнем башлыке на сантиметр от черепа. Начальник говорит:
-- Моли Бога, что остался жив.
Не так уж прекрасная была та жизнь, чтобы ее жалеть! Не беда, ежели уйти от чужой руки; самое страшное, когда поднимаешь на себя свою руку. А ежели убивает другой -- то от Бога...
На следующий день вижу в коридоре клуба Седова, одиноко с большим вниманием слушает по радиорепродуктору новости грозным дикторским голосом Левитана. Я подошел, вспомнил, что троцкистка Елена Яковлевна Рабинович мне рассказывала:
-- Когда я впервые пришла на дикторскую работу на радио в Москве, удивилась молодости Левитана, совсем мальчик, а по трансляции кажется солидным мужчиной.
Этот Левитан сейчас говорил:
-- Подлый отщепенец Иуда Троцкий за рубежом клевещет на Советский Союз и продолжает свою контрреволюционную деятельность. Его достойный отпрыск, сын Сергей Седов, оставшись в нашей стране и работая на Красноярском машиностроительном заводе, пытался рабочих отравить в цехах газом...
Седов глянул на меня пустыми глазами.
-- Видите, родители что-то наделали, а мне отвечать.
Как сообщил Левитан, рабочие Красмаша на митинге потребовали сурового наказания "достойного отпрыска" Седова, который стоял рядом со мной и говорил:
-- "Пытался рабочих отравить". На грязной газогенераторной станции, которой я руководил на этом заводе, не было никакой вентиляции еще за двадцать лет до моего появления, как и во всех его цехах. При шуровке вручную и открытии люков газ всегда выбивает в помещение цеха. А мне на следствии указывали, что я специально не добивался вентиляции.
Седова с Воркуты в феврале тридцать седьмого года отправили в Красноярск на доследование его дела. Там в октябре его расстреляли.
Выйдя из клуба, я пошел к конторской землянке "шахтинца" Некрасова, где он принимал зэков-шахтеров, сидя за столом; давал указания мастерам горнорудного дела, рассматривал с маркшейдерами карты подземных выработок. Он, душа-человек, разговаривал со всеми неторопливо, доброжелательно, покуривая махорку из газетных самокруток. Уж старый, но спускался в шахту и ходил с шахтерской лампой по бремсбергам, квершлагам, штрекам. Вечерами с зэковскими любителями-актерами, среди каких и его жена, Некрасов репетировал пьесы, где играл сам. Их премьеры в клубе шли с успехом. Горнорудное дело он называл искусством, а не мастерством.
+ + +
Затольский отер пот со лба бумажной салфеткой, выпил минеральной воды. Оглядел утопающие в лесных и горных самоцветах, лугах шварцвальдские склоны Бад Херренальба, благоухающие под свежим весенним солнцем.
-- Разве я мог, Петя, даже представить себе в лагерном Заполярье, что есть вот такой рай земной! Тогда с материка жизни меня загнали в мерзлоту, откуда выработка на тот свет.
Навалившаяся зима тридцать седьмого года завернула беспросветной пургой. В двух шагах человека не видно. В глазах на улице белая пелена, свист ветра в ушах. Из бараков в уборные ходили по веревкам, чтобы не сбиться. Без них даже среди бараков можно затеряться и замерзнуть, не найдешь двери. Всю Воркуту завалило снегом, избушки, бараки заносило по самые крыши. Печи топились круглосуточно, чего-чего а угольного топлива хватало. После работы мы только и жались вокруг тепла. Бездельники-троцкисты в своих палатках раскочегаривали печки (у них из железных бочек) докрасна. И все это -- во мгле полярной ночи.
Вот я сижу в своей землянке отдела главного механика, сверху крытой досками, внутри земляные стены обложены бревнами. Там несколько перегородок, за которыми другие механики и мастера шахты. Мой закуток в полтора на два метра вроде большого шкафа, оконце выглядывает на улицу вровень с сугробом. Топчан, вместо стола доска, прибитая к подоконнику, скамеечка с дощечками-ножками накрест. Из окошка виден вход в землянку-конторку Некрасова и в шахту, за ними -- вереница бараков.
В глазах у меня туман, горят болью горло и рот, обметанные кровяными язвами, десны распухли, зубы шатаются. Это цынга. Она давит многих зэков. Говорят, что это от нехватки витаминов, особенно С -- авитаминоз. Мне кажется, что цынга также от незнакомого климата. Не болеют же выросшие на севере чукчи, ненцы, остяки, хотя овощами особенно не питаются. Зато, правда, кроме тухлой рыбы едят сырое мясо оленя и пьют его кровь. А зэков добивало еще истощение от постоянного недоедания.
Глотать мне больно даже воду, не помогает слабый раствор соляной кислоты, что дают в санчасти. По телу пошли коричнево-красные пятна, на ногах они кажутся трупными.
В это же время около клуба для вольной администрации и вольнонаемных открыт "ресторан", его столики под белыми скатертями, за деньги подают разные салаты, картофель под жареное мясо и тому подобное. Зэкам туда входа нет, несколько изнуренных голодом троцкистов устроились в его оркестр: скрипки, виолончель, гитара, баян. Бледные, полуобморочные, они играли для жрущих чекистов, но оркестрантам не давали ни куска. Лучше "доходить" подальше, чем судорожно сглатывать слюни перед едоками. Нам в лагерной столовой наливали вместо супа теплую водяную муть с картофельными очистками, на второе кусок вываренной трески с сечкой.
Как спастись от цынги? Иначе сгниешь, дорога на кладбище, где по воркутинской экономии пиломатериалов зароют без деревянного бушлата. Тут заходит ко мне старый горный инженер, сидевший и на Колыме, Камчатке, Сахалине. Посоветовал бывалый человек:
-- Возьмите кристаллик медного купороса и растворите в стакане воды до голубого цвета. Полощите рот и горло три раза в день. Ни в коем случае не сглатывайте, отрАвитесь! Говорят, баснописец Крылов помер, объевшись холодными пирожками с медной сковороды.
М-да. Ничего не поделаешь, винограда нам не подвезут, да и я ведь химик. Исцеляйся чистой химией! Как прополоскал впервые -- очень приятно. Во рту и глотке все как-то сплотилось, словно забинтовало марлей. Потом рот омывал теплой водой, чтобы купоросная слюна не ушла в пищевод. После третьего полоскания затянуло раны и болячки. На третьи сутки пропали пятна на теле, цынга прошла. Правда, зубы остались черные как уголь. Но и то сказать -- дело шахтерское. А-ха-ха-ха!
Владимир Николаевич посмеялся от души. Конеграй увидел, что и поныне остатки зубов Затольского "шахтерские", не вполне отчищенные. От встречи к встрече дед оживал, веселел, словно сбрасывал с плеч приросшие корявые пласты.
-- М-да, Петя, и еще прицепилась зимой беда -- махорка иссякла, жди новой доставки только с навигацией. Чекисты и это использовали, выдавали простым зэкам на месяц лишь пачку на пятерых, а "премиально" -- придуркам, лагерным погонялам, те курили полной грудью. У Некрасова всегда была на столе коробка с махоркой, из нее он вертел "козьи ножки". На табакерку как шмели на мед стягивались куряки, нахально черпали из нее жменями. Когда таяло на глазах, бедняга Некрасов дрожащими руками старался коробку прикрыть, ругался, но куда там, за табак курильщик не то, что оскорбление снесет, а и по шее готов получить.
Сначала мучительно обволакивала полярная ночь, прямо сводила с ума. Потом привыкли, часов у нас на руке нет; сколько времени, неизвестно -- тянуло спать и спать, да ведь опухнешь. После работы, когда стихала пурга, прогуливались между бараков, ходили в гости. Ко мне в конуру захаживал молодой инженер Валерий Хренников. Он в Москве работал конструктором, хорошо зарабатывал, жил с родителями на Малой Бронной улице, ловеласничал по ресторанам. Отец, инженер старого закала, обучил Валеру английскому и немецкому языкам, что пригодилось болтать ему за столиками с иностранцами. Валера в веселии преуспевал, танцевал под джаз-банд, несчетно соблазнял девиц и замужних дам. Из-за пьяных бесед с иностранцами за ним следили агенты НКВД как за форменным шпионом, и наконец впаяли Хренникову пятерик. Не важно, совершал ли ты преступления. Ежели попал в поле зрения "органов", должен это отбыть трудом для строительства социализма... Говорил я иронически Валере:
-- Недолго музыка играла.
Он не обижался и плел про свои похождения в Москве, на курортах Крыма и Кавказа.
Хренникову для лагеря повезло на легкомыслие, а я постоянно размышлял. Тоска, грусть, печаль -- не то, что преследует заключенного человека. Длительно приговоренный к каторге в СССР, а, возможно, навсегда, живет в странном состоянии духа. Отрешенность от вольного мира погружает тебя в полное безразличие к нему и к самому себе. Внутри меня звучала ровная нота:
"-- От меня ничего не зависит. Моя несвобода есть полная внутренняя свобода, исключающая внешний мир. Так для меня угодно Богу".
Становишься безразличным, что тебя мордуют непрерывными, по суткам без сна, допросами, как делали со мной на Лубянке; что ты средневековый раб, тебя могут бить конвойные, лобачи из комендатуры, воры. Все сделано, чтобы по поговорке зэк "не спал, а ворочался, не работал, а мучался, не ел, а обжигался". Ежели не впадешь в оцепенение -- буквально от слова "цепи", не выдержишь безразмерного срока.
В то время бессмысленно было мечтать о свободе и отбывшим свои срока. От непредусмотренного советской конституцией "Особого совещания" им присылались новые постановления НКВД: увеличить срок наказания или продлить, или добавить еще десять лет, -- даже без указания причины. Заколдованный круг. Недаром в прокуратуре укоренилась поговорка: "Был бы человек, а статья ему найдется".
Троцкисты, отбывшие свое в политизоляторах, сначала ожидали тут вызова на освобождение, а им добавляли и добавляли по пять, десять лет. Троцкисты не умели быть философски безразличными, отрешиться от внешнего мира, вся жизнь -- борьба. Поэтому в зиму 1937 года они наконец объявили массовую длительную голодовку.
+ + +
О дореволюционных голодовках заключенных хорошо известно: "пассивный протест" против тюремной администрации (где тогда было большинство православными), на которую ляжет вина за голодную смерть. Но о какой морали могла быть речь в советское время! Самоуверенные троцкисты не обратили внимания на реальное в СССР воплощение марксистско-ленинских "принципов", что сами исповедывали и навязывали своим "избирателям". Возможно, как бывшей партийной элите, им казалось, что с ними-то уж обойдутся "по революционерским правилам". И это при том, что один из троцкистов мне еще до голодовки сказал про то, как вся их ВКП(б) пришла к власти:
-- На латышских штыках, на жидовских умах и на русских дураках!
Потом добавил про сталинцев:
-- А они сейчас едут на агитпропе и подколенке к жопе.
Как бы то ни было, троцкисты пошли на последнее "пассивное" средство лагерной борьбы, требовали вызова на Воркуту для разбирательства беззаконий члена советского правительства. Голодающие троцкисты лежали пластом на нарах в брезентовых палатках и в бараках других работавших зэков. Первые дни корчились от боли в желудках, ненавистно поглядывали по сторонам, потому что никто не примкнул, не поддержал троцкистов, но крепко держали рот на замке. Легче стало после трех-четырех дней без еды, а на десятый страдания уходили -- организм питался остатками тела. Лежали спокойно, куда-то бессмысленно уставив глаза.
Опасаясь разрастания троцкистского мероприятия, администрация стала вывозить голодающих километров на двадцать от Воркуты в новые палатки с печами и нарами. Передвигаться им было трудно, выносили на руках в сани-розвальни, в какие мобилизовали всех воркутинских полудохлых лошадей. Умирающим насильно вводили искусственное питание. Транспорта не хватало, сотни троцкистов безучастно лежали на нарах, а кто-то еще и издевался над опером Уськовым, бродящим среди голодающих. В башке этого парня с широким крестьянским лицом, видимо, носились разумные мысли:
"– Что скажет Москва, куда посланы депеши, неизвестно. Как там решит товарищ Сталин? Могут троцкистов и помиловать, а меня крайним поставят в ЧеПе".
Он с истинным чекистским хладнокровием сносил выходки.
-- Уськов! -- кричал Марголин.
Тот шел и вежливо разговаривал с ним.
-- Уськов! -- слышалось из другого угла. -- Иди-ка сюда.
Он шел и вежливо выслушивал даже насмешки; его оскорбляли, Уськов молчал.
Я не любил троцкистов и презирал сталинцев. В Советской власти ничего советского от "советовать", от народного вече не было. Когда-то Ленин говорил, что все уголовники должны истребить сами себя; поэтому вопрос с уголовным элементом решен самой историей. Большевизм был уголовщиной и Сталин по ленинскому завету истребил его завоевателей, умертвил многих, свято веривших в торжество коммунизма.
Троцкистская голодовка была воркутинской администрации кстати, потому что в эту зиму поневоле голодало простое население лагеря из-за нехватки продуктов. Сообщение с Большой землей зимой прекращалось. Во время речной навигации не успели завезти продовольствие на новые большие этапы, а доставить провизию по единственной занесенной метелями дороге замерзшей Печоры невозможно. Цынга, дистрофия косили зэков до середины лета.
Кое-кто из самого последнего осеннего этапа привез свои скудные тюремные запасы колбасы, копченого сала. Спекулянты наделали из них бутербродов и торговали из-под полы в столовке и клубе. Бутерброд с кусочком шел за баснословную цену или обменивался на хорошие брюки, сапоги, пальто. За торгашами охотились карманники. В столовой как-то продавал дюжий мужик в дубленом полушубке, под его полой на поясе был мешок с бутербродами. Воришка подкрался сзади, на корточках вскрыл бритвой полушубок и таскал из мешка бутерброды, тут же заталкивал в рот и глотал. Мужик обернулся, схватил его за горло, вздернул и страшно ударил в челюсть! Карманник не сморгнул, на лету после удара сглотнул хлеб. Упал на пол, доглатывая бутерброд с выпученными глазами. В руке у него был еще кусок, он кинул его в рот. Второй удар мужика! И в этот момент другие воры срезали у него с пояса весь мешок. Молниеносно разбежались.
Нам выдавали на обед серую горячую воду, пахнущую котлом, где иногда плавала сечка или кусочек перемороженной моркови. К этому для работающих шестьсот граммов хлеба, для неработающих -- триста. Начальники, работники 3-го отделения НКВД, конвоиры получали свои пайки в достатке, для них было завезено. Старые политзэки, отбывавшие срока еще при царе, рассказывали, что работать тогда на каторге было не обязательно. Каждому арестанту ежедневно выдавались два фунта, то есть восемьсот грамм, хлеба, полфунта мяса, полфунта гречневой каши, немного сахара и вволю курева. Теперь такой паек в виде зарплаты имели только на воле граждане СССР.
В это время на вокзалах, в других общественных местах висели кумачовые плакаты: "Спасибо, товарищ Сталин, за нашу счастливую жизнь!"
|
|
| |
|