В.Черкасов-Георгиевский "ГДЕ ДРЕМЛЮТ ВУЛКАНЫ": Корифей лирической прозы В.И.Лихоносов. Из книги "Путешествия. Рассказы о писателях России"
Послано: Admin 17 Дек, 2010 г. - 13:12
Литстраница
|
+ + +
— Виктор Иванович, очевидно, написание романа знаменует для вас новый этап творчества, и в отношении жанра в частности? — спросил я писателя в краснодарской беседе.
— Да, чувствую, что в рамках рассказа, повести тесно стало. Рассказ и роман — лужица и море. Я люблю, когда герои живут долго. Читателю всегда интересно: что же дальше с ними будет? Вообще же, когда пишу, не знаю, что получится: рассказ, повесть, роман, — вещь сама растет. «Когда же мы встретимся?» намечал в объеме 12-14 листов, вылилось в 22. Если вещь не исправлять искусственно, не насиловать, давать героям развиваться вольно, если правда с самого начала расставила точные акценты, то вещь, завертевшись в художественной воронке, сама и закругляется. Последнюю точку ставишь не ты, а жизнь, которую изображал. Если изображал точно и правдиво.
Тогда Лихоносов трудился над новым историческим романом о Екатеринодаре. Массу времени отдавал работе в архивах.
— Историческая тема притягивала меня давно, — рассказывал писатель, — начиналось, как всегда, с душевных движений. Например, «Осень в Тамани», к которой было много набросков, написана не случайно. Будто кто-то позвал меня обратиться к этой теме... Но написать в таком же лирическом ключе исторический роман нельзя. Огромный материал по-другому осмысливается, перерождается. И все-таки надо сделать это, не теряя лирики.
Спустя три года роман этот под названием «Наш маленький Париж» будет завершен и Лихоносов выскажется в печати подробнее: «Простое человеческое чувство послужило и к замыслу нового романа. Уже двадцать семь лет живу в Краснодаре. Хожу по городу я, ходят мимо меня люди и так же, как я, почти ничего о нем не знают. Им кажется, что жизнь здесь началась с них. Такое ощущение, по крайней мере, было у меня. Для себя захотел узнать прошлое того города, края, в котором живу, воссоздать былое. И тут меня потрясла одна встреча. Старик — он и сейчас жив, ему сто лет. Удивительный, почти гениальный в своей простоте. Все помнит, все знает: по именам, по домам, по родству. Но никого из тех людей, кого он знал, с кем общался, нету. Он — один! Этот старик и толкнул меня заняться уже буквально поисками следов «воды протекшей». Желание напомнить о подлинном казачьем городе было велико. Я опять, как и в случае с Таманью, но по-другому, не мог совершенно по-детски понять: как же это?! была жизнь — и о ней никто ничего не знает?! Разумеется, я скоро стал писать так, как писал все до этого, сочиняя, присочиняя, но ведь мы сейчас говорим об истоках замысла, о том, что побуждает выбирать тему. Всегда одно: изумление, свежесть взгляда. У меня так».
А тогда, на пике томительного вживания Лихоносова в новую вещь, я постеснялся расспрашивать его о замысле и перевел разговор на то, как Виктор Иванович представляет себе основу писательской задачи.
— Хороший писатель, на мой взгляд, тот, кому свойственно историческое чувство, — ответил Лихоносов. — Ведь современность — это тоже история, которая проходит или пройдет. Поэтому надо сегодня, сейчас остро чувствовать эпоху, ловить ее мгновения. Во многих современных произведениях не хватает исторической ретроспективы. Почему не оглянуться назад? Ведь не детдомовцы мы, не знающие своих родителей.
— Кто вам, как пишущему сейчас на историческую тему, наиболее близок из современных писателей? — спросил я.
— Интересны мне в этом смысле романы-биографии Олега Михайлова. Особенное у меня отношение к историческим книгам Дмитрия Балашова. По-моему, это единственный писатель, пишущий так, будто сам жил в той дремучей Руси, которую мы, быть может, и знаем, но почти не чувствуем. Балашов пишет сочно, досконально. Он знает и чувствует. Чувствовать Русь надо художнику, чтобы попасть на ту ноту жизни.
— Я считаю, — горячо говорил он, — многие наши исторические романы — не повествования, созданные волшебным воображением и головокружительной краткостью Пушкина, а нудные, громоздкие изображения забытой действительности. Быт, тенденциозность мыслей угнетают. Имею в виду такую тенденциозность, когда проводят намеренные параллели. Получается это оттого, что писатель не может полюбить и вжиться в эпоху, искусственно притягивает моменты и героев из прошлого, а также лепит деятелей «старины глубокой» с нынешних людей, якобы подобных судьбой и, главное, энергией мысли с теми, далекими. Незнание природы русской жизни бывает настолько велико, что страшно видеть, как автор под нее старается подделаться... Повторяю: одного знания, изучения мало; прозрение дает душа.
— Душа... Ее художественные горние выси... Тем не менее стихов вы не пишете. Но много в вашей прозе от поэтического видения мира. Что привлекает вас из современной поэзии? — поинтересовался я на прощание.
— Многое не нравится. Будто бы пишут поэты о постороннем, словно на этюды ходят. Души не чувствую. Люблю Николая Рубцова. Нравится Владимир Соколов. Трепетное отношение к жизни, правдивость в каждом слове, любовь к своему народу — вот что должно быть во главе угла и творческой, и общественной деятельности человека.
В курс общественных забот Лихоносова попал я сразу по приезде на Кубань. Много ездит по краю, встречается с молодыми, начинающими писателями, выступает на семинарах, со страниц газет и журналов. Как наставник обращаясь к молодежи в журнале «Кубань», он говорит: «Искусство не обманешь. Как живешь, так и пишешь. И выветренную или вялую душу за столом не раздуешь никаким горном... О самом главном для себя нужно писать каждый раз. А главное для себя, если оно искренне и несуетно, становиться, как ни странно, главным для всех... Как огня, бойтесь холостых слов... Слово — наш хлеб. И, как хлеб, слово должно быть насущным...»
Потом вскоре мы встречались с Виктором Ивановичем в Москве во время работы VII съезда писателей СССР, делегатом которого от Краснодарской писательской организации он был. Взволнованный выступлением на съезде Ф. Абрамова, он с удовольствием говорил о высотах «деревенской прозы»:
— Литература наша выросла, созрела и стоит на пороге чего-то нового...
Мысль эта отлично раскрыта в пронизанном страстью и болью одном из его публицистических высказываний: «Мне, сибирскому горожанину, досадно, что Москва и Ленинград, Псков и Новосибирск остались без своих преданнейших певцов... А деревне русской, слава Богу, повезло. Я иду по Старому Арбату и жалуюсь, что послевоенная московская интеллигенция да и весь колоритный, типичный московский люд не воскресли под пером какого-нибудь своего Василия Белова, такого сокровенного, теплого, наполненного преданиями и звуками родной стороны! Вот где мы споткнулись, оплошали, вот еще где мы в жутком долгу перед этим народом, и оттого порою раздражаемся половинчатостью нашей текущей литературы. Нужны певцы, страдатели за город — какими были «деревенщики» у себя дома... Опишите свои родные гнезда так же сочно, как «деревенщики» свои, пишите без конца, чтобы мы наконец сказали, как и про «деревенщиков», — да хватит! сколько можно? И душу нам свою отдайте...»
Как всегда, писателя волновали судьбы начинающих:
— На съезде много говорилось о литературной смене. Задачи, поставленные съездом, мы постараемся претворить в бытие творческой жизни у себя на месте. Нас очень беспокоит вопрос о творческой молодежи. Не сомневаюсь: мы не пропустим на Кубани свежий талант, а значит, и поможем ему, пригреем. Но на одном благодушии забота о молодых никогда не стояла. Нужна требовательность! Что же касается моих глубоко личных чувств, то они вот какие: я жду появления замечательных, талантливых писателей, которых мы не просто похвалим, примем в наши творческие ряды, но на которых захочется, что называется, молиться. Это будет моей и (нашей) самой большой радостью.
Подытожить эти слова Лихоносова полезно цитатой из его статьи «О начинающем писателе»: «В литературе писатель бывает начинающим либо мгновение, либо всю жизнь. Могут ли годами ходить в начинающих токарь, шахтер, агроном, учитель, врач? Разумеется, нет. Всюду ощутимы будут брак, убытки, провалы. Там некогда «подавать надежды». Надо работать —и поскорее! — профессионально, на общем уровне производства. В литературе беда непрофессиональности не столь заметна, хотя последствия ее губительны, как и везде. Нет худшей отравы для читательской души, чем плохая, бездарная книга! И если пишущих становится все больше и больше и серость все активней воюет за свое место под солнцем, надо бить тревогу и восстановить профессиональную строгость».
Москва в дни съезда писателей показалась, наверное, Лихоносову особенно шумной, суматошной. Зато той осенью вознаградил его умиротворенностью русский Север, Петрозаводск, куда вместе с писательской делегацией, в составе которой были В. Астафьев, В. Распутин, В. Белов, В. Потанин, отправился Лихоносов. Он любит путешествовать.
— Вот высвобожу свои чувства после романа, — рассказывал он, — поеду по стране. Хорошо бы побывать на родине, на Псковщине, в Костроме, хочется увидеть Тобольск. О поездке в Грецию, Индию пока только мечтаю...
+ + +
Спустя год, когда я снова приехал к Виктору Ивановичу осенью в Пересыпь, роман «Наш маленький Париж» все еще был в работе. Лихоносов в шортах сидел за круглым столом под кроной раскидистого дерева грецкого ореха и темно-загорелыми руками печатал на машинке. Шесть лет он отдал этому труду. Он поднял свою голову в кольцах волос, летуче улыбнулся:
— Я жду своего романа, как ждут люди окончания войны.— Он притушил взгляд и сказал устало: — Опасно передерживать материал... Мы меняемся. Лев Толстой менялся, пока брел к концу романа. Об этом я недавно читал. Причем менялся страшно быстро! Молнии замыслов, душевных тревог и радостей надо запечатлевать тут же. Все уходит. Напиши, а потом выверяй. Разве в жизни бывает так, что любимую женщину мы оставляем для поцелуя на будущие времена? Хочется обнять ее хоть один раз, а если обнимем в другой через три года, то уже не так жалко потерянного... То
же и в искусстве. Ну, не всегда, а лучше — вовремя.
Что ж, лихоносовским словам жизнь — жестокая свидетельница. Не стало за это время хозяина двора, отчима писателя Василия Федоровича.
Воздух был тих и ароматно-плотен. На песчаных пластах огорода томились истекающие в сердцевине соком маленькие крепкие арбузы и дыни, пунцово налились в опаленных зноем листьях огромные помидоры «бычье сердце»; лежали в куче бугристые фиолетовые головки лука, собранные Татьяной Андреевной для просушки.
Этим днем случился быстрый приморский дождик, и под его теплыми хлесткими каплями мы спасали в закрома дома на тележке луковую россыпь. В промокшей тенниске, прилипшей к его прямой, стройной фигуре бывшего гимнаста и наездника, Лихоносов сновал по двору с охапками лука, и легкая улыбка уж больше не сходила с его подвижного лица.
Вечером, за ужином, взрезая сотовую, белоснежную глубину желтых дынь, он сказал в ответ на мои тягучие слова о моих творческих заботах коротко и весело:
— Работайте! В работе скорее созреваешь. Работайте.
Утром мы отправились автобусом в Тамань. Я уже не раз бывал там и много знал об этом крае. Но сейчас — осенью! — я путешествовал вместе с автором «Осени в Тамани» — одной из вершин лихоносовского творчества, одной из блесток современной отечественной словесности. Духовная сущность этого произведения безошибочно определена критиком О. Михайловым: «Осень в Тамани» — обостренное внимание к позитивному началу, идущему от вчерашнего дня в завтрашний. Это повесть-размышление, отторгающее чуждое сердцу странника с русской душой по принципу тканевой несовместимости».
В повести герой пешком путешествует в станицу, в Тамань, вместе со своим товарищем Степкой, собирателем народных песен, чтобы погостить у старого кубанца, казака Юхима Коростыля. Сейчас, глядя на их дорогу в Тамань, «к окончанию земли», я вспомнил лихоносовские строки из этой его «осенней» повести:
«...Сердце благороднее головы. Оно не понимает — «можно», «нельзя», «глупо», «невыгодно». Оно чувствует и находит вдалеке родные тени. Сентябрь уже стоял, несла прохладу новая осень. Где они все, мои предки? Где те песни, те зори, те сны? Перестали воевать русские пределы половцы, породнились касоги, умолкли призывы князей, и над заросшими дорогами не слышатся золотые звоны колоколов. Разве была жизнь тогда? Разве случалось когда-то великое разлитие рек, многие дома сломало и жито с полей унесло? Разве все это было? Вот по этой дороге девять веков назад бежал летописец Никон, дважды влекла его беда на край света? День ли слепил, или звезды мерцали, дождь или вёдро, несчастьем ли полонилась Русь или радостью — никто уже не помнит, будто и не было жизни. И разве она была? Пугало на небеси страшное видение, зримы были три солнца, а ночью три столпа, восходящие от земли? И в вечернюю зорю едва устояли в землетрясение церкви и вреда много учинилось, кресты с куполов попадали? И Большая Медведица провожала в тревожный путь дружину с Тмуторокани на север? И кто-то внимал словам мудреца: «Посмотри, брат, на отцов наших: много ли взяли с собою, кроме того, что сделали для своей души?» А в русской земле, по которой даровали мне предки ходить столько лет, еще целы кости ослепленного Василька, Бориса и Глеба? И вещего Олега, Ольги, Мономаха — тоже? Господи, и уже одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год...»
«Сейчас год тысяча девятьсот восемьдесят второй отсчитан...» — думал я. Беспредельны массивы виноградников, расходящиеся от нашей дороги, на которой покачивают верхушками пирамидальные тополя с аккуратно побеленными стволами. Ровно шоссе. И не вообразишь, что когда-то не было здесь ни деревца, ни кюветов, и названия балок говорили сами за себя: «Вырвихвост», «Загубичобот»...
Море волновалось вдоль шоссе, неровное по цвету. Не удивительно — на глазах сливались здесь тихие воды мелкого Азова с волнами моря Черного.
Тамань завиднелась. В побелевшем от лучей небе горело солнце. Берег был высок и крут. Светлые хаты, рассыпавшиеся на его гребне, как рубки гигантского корабля, притаились над пучиной. Такой Тамань всегда любили капитаны. Над обрывом в древности они воздвигли храм в угоду языческому божеству — покровителю мореплавателей. Исстари стерлись следы храма, но у бывшего его подножья штормовое море иногда отдает кольца, серьги, мониста, пожертвованные матросскими женами, чтобы мужья живыми возвращались домой.
Станица — на семи ветрах. Они налетают на нее с песком, с мелким каменьем. Самый беспощадный — восточный ветер, «бич божий». Но как славно надувал он паруса кораблей! Судов полусказочных киммерийцев, живших тут за тысячу лет до нашей эры; эллинов, основавших потом город Гермонассу. Византийцы поселились на его руинах и назвали цитадель Таматархой; хазары позже переименовали его в Самкерц; генуэзцы — в Матригу; турки нарекли свой оплот — Таман: «топи», «плавни». «Тамань» — мягко произносили слово запорожцы, вставшие неколебимо по приказу Екатерины II на этом южном кордоне великой Российской державы. Таманская — зовется селение ныне.
Мы выходим из автобуса в степи перед въездом в станицу.
— Каждый раз, на какое короткое время я здесь ни появляюсь, — говорит Лихоносов, — меня гложет необыкновенное чувство Времени, и, кроме того, все кажется мне, что в Тамани, куда я приехал первый раз в шестьдесят третьем году бедным учителем и ночевал в хате возле раскопок на Гермонассе, я будто что-то оставил очень дорогое и будто жил я здесь задолго до рождения, частенько ждал, что случится со мной что-то прекрасное (оно и случалось), хотя ни одного приключения, ни любви, ничего такого не было. Ходил по улочкам, горушкам, по берегу, ездил в Керчь (тоже с внутренним желанием чуда), возвращался назад на закате к круче, на которой стояли белые хатки, как будто таившие в своих комнатах волшебные жизни. А между тем все вокруг было так же, как и в других станицах и городах. Это отблеск истории играл своими лучами на поверхности этой земли, этой окраины... Да, много есть в нашей душе такого, чего никогда не выскажешь, сколько ни учись мастерству. Сейчас ехал, глядел, а на душе: Греция! так, наверное, и в Греции. Недаром они сюда стремились и жили здесь...
С моим замолчавшим внезапно спутником мы идем пешком мимо уцелевшего дома почтовой станции, таких же приземистых зданий гостиницы, продмага, столовой. Спускаемся на отмель навстречу ветру, бушующему над берегом. Я думаю и ощущаю вперемешку с лихоносовскими строками:
«Вот приезжал сюда странный, кривоногий, маленький поручик. Поскучал, посмотрел на море, пытался заигрывать с молодой казачкой. Ей было смешно, и когда он уехал, его обсуждали, передразнивали и с Богом забыли. А что вышло? «Тамань», волшебство, прелесть сердечной тайны. И оказалось, что лучше этого ничего нет ни в жизни, ни в человеке...»
Побеги ковыля зацепились за береговые склоны над нашими головами. Я вижу узкую тропинку, где ловко спускался по отвесу берега в тумане к сверкающей воде мальчишка с узлом под мышкой. За ним в наброшенном бешмете, с кинжалом у пояса крался, замирая душой, невысокий поручик по любопытству, свойственному всем пишущим. Вижу скалу, к которой приник офицер. Я вспоминаю страницы Лермонтова. Сердце офицера сильно билось: лодка отчаянного контрабандиста Янко, «как утка, ныряла и потом, быстро взмахнув веслами, будто крыльями, выскакивала из пропасти среди брызгов пены...».
Мы поднимаемся с Лихоносовым на высь берега к Дому-музею М. Ю. Лермонтова — подворью черноморского казака Федора Мысника, где, предупреждали проезжего гостя, у хозяина «нечисто». Впечатлительный поручик не сумел сразу уснуть вот в этой крытой камышом хате — шестнадцать шагов в длину и семь в ширину, разделенной на две комнаты сенями. И морской ветер, врывавшийся в разбитое окно, беспокоил постояльца.
Мы вошли в только что отремонтированный дом. Пахло сыростью свежей побелки. Ничего из старинных вещей и утвари сюда еще не внесли. Но гулкая тишина подновленной хаты не ощущалась мертвой. С каким удовольствием, думал я, вдыхали этот запах и слушали пустоту Мысниковы домочадцы после такого же вот ремонта... В освеженных стенах и жизнь вроде бы должна идти по-новому. Но не ладилась она тихоструйно. Одним днем, риском живут контрабандисты.
Мы вышли во двор к каменной изгороди, откуда на утро любовался задумавшийся офицер статью девушки, «странно» певшей, «защитив глаза ладонью от лучей солнца», на невысокой крыше хаты. Как сейчас, пронзительно кричали чайки над морем. Голос девичий летел:
Уж не тронь ты, злое море,
Мою лодочку...
Правит ею в темну ночь
Буйная головушка...
Вечером эта девушка с «чудно-нежным взором» обожжет губы поручика «влажным, огненным поцелуем», и в глазах у него потемнеет. А ночью он будет бороться с красавицей на борту лодки в море, спасая свою жизнь...
|
|
| |
|