МЕЧ и ТРОСТЬ
12 Июн, 2026 г. - 13:52HOME::REVIEWS::NEWS::LINKS::TOP  

РУБРИКИ
· Богословие
· Современная ИПЦ
· История РПЦЗ
· РПЦЗ(В)
· РосПЦ
· Развал РосПЦ(Д)
· Апостасия
· МП в картинках
· Распад РПЦЗ(МП)
· Развал РПЦЗ(В-В)
· Развал РПЦЗ(В-А)
· Развал РИПЦ
· Развал РПАЦ
· Распад РПЦЗ(А)
· Распад ИПЦ Греции
· Царский путь
· Белое Дело
· Дело о Белом Деле
· Врангелиана
· Казачество
· Дни нашей жизни
· Репрессирование МИТ
· Русская защита
· Литстраница
· МИТ-альбом
· Мемуарное

~Меню~
· Главная страница
· Администратор
· Выход
· Библиотека
· Состав РПЦЗ(В)
· Обзоры
· Новости

МЕЧ и ТРОСТЬ 2002-2005:
· АРХИВ СТАРОГО МИТ 2002-2005 годов
· ГАЛЕРЕЯ
· RSS

~Апологетика~

~Словари~
· ИСТОРИЯ Отечества
· СЛОВАРЬ биографий
· БИБЛЕЙСКИЙ словарь
· РУССКОЕ ЗАРУБЕЖЬЕ

~Библиотечка~
· КЛЮЧЕВСКИЙ: Русская история
· КАРАМЗИН: История Гос. Рос-го
· КОСТОМАРОВ: Св.Владимир - Романовы
· ПЛАТОНОВ: Русская история
· ТАТИЩЕВ: История Российская
· Митр.МАКАРИЙ: История Рус. Церкви
· СОЛОВЬЕВ: История России
· ВЕРНАДСКИЙ: Древняя Русь
· Журнал ДВУГЛАВЫЙ ОРЕЛЪ 1921 год

~Сервисы~
· Поиск по сайту
· Статистика
· Навигация

  
К.Н.Леонтьев: Из статьи «О всемирной любви. Речь Ф.М.Достоевского на пушкинском празднике» (1880) – О «розовом» христианстве, гуманизме, вредном для православности
Послано: Admin 21 Мар, 2015 г. - 21:01
Богословие 
Больше всего сказанного и продекламированного на празднике меня заставила задуматься речь Ф. М. Достоевского. Положим, и в этой речи значительная часть мыслей не особенно нова и не принадлежит исключительно г.Достоевскому. О русском "смирении, терпении, любви" говорили многие, Тютчев пел об этих добродетелях наших в изящных стихах. Славянофилы прозой излагали то же самое...


В собственных сочинениях г. Достоевского давно и с большим чувством и успехом проводится мысль о любви и прощении. Все это не ново; ново же было в речи г. Ф. Достоевского приложение этого полухристианского, полу-утилитарного всепримирительного стремления к многообразному - чувственному, воинственному, демонически пышному гению Пушкина. Но, как бы то ни было, необходимо прежде всего считаться и с именем автора, и с эффектом, произведенным его словами, - тем более что эта не слишком новая мысль о "смирении" и о примирительном назначении славян (составляющем, за неимением пока лучшего, будто бы нашу племенную особенность) распространена в той части нашего общества, которое ни с любовью к Европе не хочет расстаться, ни с последними сухими и отвратительными выводами ее цивилизации покорно помириться не может. До этого, к счастью, еще наше смирение не дошло...

Я нахожу, что речь г. Достоевского в самом деле должна была произвести потрясающее действие, если только согласиться с оратором, что признание космополитической любви, которое он считает уделом русского народа, есть назначение благое и возвышенное. Но, признаюсь, я многого, очень многого в этой идее постичь не могу. Это всеобщее примирение, даже и в теории, со многим само по себе так непримиримо!.. Во-первых, я постичь не могу, за что можно любить современного европейца... Во-вторых, любить и любить - разница... Как любить? Есть любовь-милосердие и есть любовь-восхищение; есть любовь моральная и любовь эстетическая...

Я принимал участие в Крымской войне как военный врач. И тогда наши офицеры, даже казацкие, не позволяли нижним чинам обращаться дурно с пленными. Сами же начальствующие из нас, как известно, обращались с неприятелями даже слишком любезно - и с англичанами, и с турками, и с французами. Но разница и тут была большая. Перед турками никто блистать не думал. И по отношению к ним действительно во всей чистоте своей являлась русская доброта. Иначе было дело с французами. Эти сухие фанфароны были тогда победителями и даже в плену были очень развязны, так что по отношению к ним, напротив того, видна была жалкая и презренная сторона русского характера - какое-то желание заявить о своей деликатности, подобострастное и тщеславное желание получить одобрение этой массы самоуверенных куаферов, про которых Герцен так хорошо сказал: "Он был не очень глуп, как большинство французов, и не очень умен, как большинство французов". Все это необходимо отличать, и великая разница быть ласковым с побежденным китайским мандарином или с индийским пария - или расстилаться пред французским troupier[ii] и английским моряком. По отношению к азиатцам, как идолопоклонникам, так и магометанам, мы действительно являемся в подобных случаях теми добрыми самарянами, которых Христос поставил всем в пример. Относительно же европейцев эта доброта весьма подозрительного источника, и, признаюсь, я расположен ее презирать...

Итак, говорю я, любовь может быть прежде всего двоякая: нравственная, или сострадательная, и эстетическая, или художественная. Нередко, я сказал, они действуют смешанно. В речи г. Достоевского, по поводу Пушкина, эти два чувства - совершенно разнородные и в жизненной практике чрезвычайно легко отделимые - вовсе не различены. А это очень важно. Лермонтов и другие кавказские офицеры, сражаясь против черкесов и убивая их, восхищались ими и даже нередко подражали им. Точно такое же отношение к горцам мы видим и у староверов казаков, описанных гр. Львом Толстым. Этот же романист представил нам примеры подобных двойственных отношений русского дворянства к французам в эпоху наполеоновских войн. Черкесы эстетически нравились русским, противникам своим. Русское дворянство времени Александра I восхищалось тогдашними французами, вредя им стратегически (а следовательно, и лично) на каждом шагу...

Прежде, например, чем полюбить кого-либо из европейских либералов и радикалов, надо бояться Церкви. Начало премудрости (то есть настоящей веры) есть  страх, а любовь - только плод. Нельзя считать плод корнем, а корень плодом...

Высокое настроение мысли, к тому же выражаемое  почти всегда с лиризмом глубокого убеждения, не может не действовать на сердца. В этом отношении к г. Достоевскому можно приложить одно название, вышедшее нынче почти из употребления,- он замечательный моралист. Слово "моралист" идет к роду его деятельности и к характеру влияния гораздо более, чем название публицист...

Г-н Достоевский, по-видимому, один из немногих  мыслителей, не утративших веру в самого человека. Нельзя не согласиться, что в этом направлении много независимости, а привлекательности еще больше...

Таким представляется дело по сравнению с односторонним и сухим социально-реформаторским духом времени. Но то же самое представляется совершенно иначе по отношению к христианству. Демократический и либеральный прогресс верит больше в принудительную и постепенную исправимость всецелого человечества, чем в нравственную силу лица. Мыслители или моралисты, подобные автору "Карамазовых", надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство обществ. Христианство же не верит безусловно ни в то, ни в другое - то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле...

Верно только одно - точно, одно, одно только  несомненно - это то, что все здешнее должно погибнуть! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений? На что эти младенчески болезненные мечты и восторги? День наш - век наш! И потому терпите и заботьтесь практически лишь о ближайших делах, а сердечно - лишь о ближних людях: именно о ближних, а не о всем человечестве. Вот та пессимистическая философия, которая должна  рано или поздно, и, вероятно, после целого ряда ужасающих разочарований, лечь в основание будущей науки...

Жизнь новых людей должна быть гораздо тяжелее, болезненнее жизни хороших, добросовестных монахов в строгих монастырях (например, на Афоне). А эта жизнь для знакомого с ней очень тяжела (хотя имеет, разумеется, и свои, совсем особые, утешения); постоянный тонкий страх, постоянное неумолимое давление совести, устава и воли начальствующих... Но у афонского киновиата есть одна твердая и ясная утешительная мысль, есть спасительная нить, выводящая его из лабиринта ежеминутной тонкой борьбы: загробное блаженство...

Наука поэтому должна будет неизбежно принять более разочарованный, пессимистический, как я сказал, характер. И вот где ее примирение с положительной религией, вот где ее теоретический триумф: в сознании своего практического бессилия, в мужественном покаянии и смирении перед могуществом и правотою сердечной мистики и веры.

Вот о чем славянам не мешало бы позаботиться! Это не противоречит прогрессу; напротив, если понимать прогресс мысли не в духе непременно приятно-эгалитарном и любезно-демократическом, а в значении усовершенствования самой только мысли, то такое строгое и бесстрашное отношение науки к жизни земной должно быть признано за огромный шаг вперед... "Ищите утешения в чем хотите; я Бога не навязываю вам - это не мое дело,- я только говорю вам: не ищите утешения в моих прежних радикально-благотворительных претензиях, столь глупо волновавших прошедший XIX век. Я могу помогать вам только паллиативное. Вот что бы должна говорить наука!

Верно понятый, не обманывающий себя неосновательными надеждами реализм должен, рано или поздно, отказаться от мечты о благоденствии земном и от искания идеала нравственной правды в недрах самого человечества. Положительная религия точно так же в это благоденствие и в эту правду не верит.

Любовь, прощение обид, правда, великодушие были и останутся навсегда только коррективами жизни, паллиативными средствами, елеем на неизбежные и даже полезные нам язвы. Никогда любовь и правда не будут воздухом, которым бы люди дышали, почти не замечая его... Именно - почти не замечая! Эд. Гартман справедливо говорит: "Если бы идеальная цель, преследуемая прогрессом, когда бы то ни было осуществилась, то человечество достигло бы до степени нуля или полного равнодушия ко всем отраслям своей деятельности. Но идеал останется всегда идеалом: человечество может приближаться к нему, никогда до него не достигая. Поэтому человечество и не дойдет никогда до того состояния {высокого равнодушия}, к которому постоянно стремится; оно вечно пребудет в состоянии страдания еще более низкого порядка (то есть чем это высокое равнодушие)..."

Да и разве такое тихое равнодушие есть счастье? Это - не счастье, а какой-то тихий упадок всех чувств, как скорбных, так и радостных.

Я уверен, что человек, столь сильно чувствующий и столь сердечно мыслящий, как Ф. М. Достоевский, говоря о "здании человеческого счастья", о "всечеловеческом братском единении", об "окончательном слове общей гармонии" и т. д., имел в виду нечто более горячее и привлекательное, чем та кроткая, душевная "нирвана", на которую здесь указывает Гартман. А горячее, самоотверженное и нравственно привлекательное обусловливается непременно более или менее сильным и нестерпимым трагизмом жизни...

Мы не знаем, что будет на той новой земле и на том новом небе, которые обещаны нам Спасителем и учениками Его, по уничтожении этой земли со всеми человеческими делами ее; но на земле, теперь нам известной, и под небом, теперь нам знакомым, все хорошие наши чувства и поступки: любовь, милосердие, справедливость и т. д.- являются и должны являться всегда лишь тем коррективом жизни, тем паллиативным лечением язв.

Теплота необходима для организма, но ни единственным материалом, ни единственной зиждущею силой для организма она быть не может. Нужны твердые, извне стесненные формы, по которым  эта теплота может разливаться, не видоизменяя их слишком глубоко даже и временно, а только делая эти твердые формы полнее и приятнее.

Так говорит реальный опыт веков, то есть почти наука, вековой эмпиризм, не нашедший себе еще математически рационального объяснения, но и без него трезвому уму весьма ясный. Так же точно говорит Церковь, так говорят  апостолы...

Будут лжехристы и антихристы; будут "ругатели,  поступающие по похотям своим", и т. д. (2 посл. Петра, III, 3; 1 посл. Иоанна, II, 18; посл. Иуды, 18, 19).

И под конец не только не настанет всемирного братства, но именно тогда-то оскудеет любовь, когда будет проповедано Евангелие во всех концах земли. 

И когда эта проповедь достигнет, так сказать, до предначертанной ей свыше точки насыщения, когда, при оскудении даже и той любви, неполной, паллиативной (которая здесь возможна и действительна), люди станут верить безумно в "мир и спокойствие",- тогда-то и постигнет их пагуба... "и не избегнут!.."

А пока?

Пока "блаженны миротворцы", ибо неизбежны распри...

"Блаженны алчущие и жаждущие правды"...

Ибо правды, всеобщей здесь не будет... Иначе зачем же алкать и жаждать? Сытый не алчет. Упоенный не жаждет.

"Блаженны милостивые", ибо всегда будет кого миловать: униженных и оскорбленных кем-нибудь (тоже людьми), богатых или бедных, все равно,- наших собственных оскорбителей, наконец!..

Так говорит Церковь, совпадая с реализмом, с грубым и печальным, но глубоким опытом веков. Так, по- видимому, еще думал и сам г. Достоевский, когда писал о Мертвом доме и создавал высокое и прекрасное, в своей болезненной истине, произведение - "Преступление и наказание".

Он тогда как будто хотел только усилить теплоту любви своим потрясающим влиянием; он не мечтал еще, по-видимому, в то время о невозможной реально, о чуть не еретической церковной кристаллизации этой теплоты в форме здания всечеловеческой жизни...

Из этой речи, на празднике Пушкина, для меня по крайней мере (признаюсь), совсем неожиданно оказалось, что г.Достоевский, подобно великому множеству европейцев и русских всечеловеков, все еще верит в мирную и кроткую будущность Европы и радуется тому, что нам, русским, быть может и скоро, придется утонуть и расплыться бесследно в безличном океане космополитизма.

Именно бесследно! Ибо что мы принесем на этот (по-моему, скучный до отвращения) пир всемирного однообразного братства? Какой свой, ни на что чужое не похожий, след оставим мы в среде этих смешанных людей грядущего... "толпой"... если не всегда "угрюмою"... то "скоро позабытой"... 

Слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью г.Достоевского, есть новшество по отношению к Церкви, от человечества ничего особенно благотворного в будущем не ждущей; но этот оттенок не имеет в себе ничего - ни особенно русского, ни особенно нового по отношению к преобладающей европейской мысли XVIII и XIX веков.

Пока г. Достоевский в своих романах говорит  образами, то, несмотря на некоторую личную примесь или лирическую субъективность во всех этих образах, видно, что художник вполне и более многих из нас - русский человек. Но выделенная, извлеченная из этих русских образов, из этих русских обстоятельств чистая мысль в этой последней речи оказывается, как почти у всех лучших писателей наших, почти вполне европейскою по идеям и даже по происхождению своему.

Именно мыслей-то мы и не бросаем до сих пор векам!.. И, размышляя об этом печальном свойстве нашем,  конечно, легко поверить, что мы скоро расплывемся бесследно во всем и во всех...

Братство по возможности и гуманность действительно рекомендуются Священным Писанием Нового Завета для загробного спасения личной души; но в Священном Писании нигде не сказано, что люди дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. Христос нам этого не обещал... Это неправда: Христос приказывает, или советует, всем любить ближних во имя Бога; но, с другой стороны, пророчествует, что Его многие не послушают.

Гуманность есть идея простая; христианство есть представление сложное. В христианстве между многими другими сторонами есть и гуманность, или любовь к человечеству "о Христе", то есть не из нас прямо истекающая, а Христом даруемая и Христа за ближним провидящая,- от Христа и для Христа. Гуманность же простая, "автономическая", шаг за шагом, мысль за мыслью может вести к тому сухому и самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica progressiva[vi]. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи Божией, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными. Я говорю - ошибочнее, ибо доброту еще свою, порывы искренней любви и милосердия человек не может не чувствовать - это факт невольного сознания. Но как быть уверенным в пользе не только всем, но и многим? Спасая одного, я, может быть, врежу кому-нибудь другому. Христианство мирит это легко именно тем, что, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство автономических добродетелей наших, а с другой - долгое благоденствие и покой души считает вредным. Оскорбителю оно говорит: "Кайся: ты согрешил". Оскорбленному внушает: "Эта обида тебе полезна; рукой неправедного человека наказал тебя Бог; прости человеку и кайся перед Богом".

Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением Божиим. А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести... В этом отношении христианство и гуманность можно уподобить двум сильным поездам железной дороги, вышедшим сначала из одного пункта, но которые, вследствие постепенного уклонения путей, должны не только удариться друг об друга, но даже и прийти в сокрушающее столкновение[vii]...

Во всех духовных сочинениях, правда, говорится о любви к людям. Но во всех же подобных книгах мы найдем также, что начало премудрости (то есть религиозной и истекающей из нее житейской премудрости) есть "страх Божий", простой, очень простой страх и загробной муки, и других наказаний в форме земных истязаний, горестей и бед.

Отчего же г. Достоевский не говорит прямо об этом страхе? Не потому ли, что идея любви привлекательнее? Любовь красит человека, а страх унижает. Но, во-первых, перед христианским учением добровольное унижение о Господе (то есть самое "смирение", которое так уважает и г.Достоевский) лучше и вернее для спасения души, чем эта гордая и невозможная претензия ежечасного незлобия и ежеминутной елейности. Многие праведники предпочитали удаление в пустыню деятельной любви; там они молились Богу сперва за свою душу, а потом за других людей; многие из них это делали потому, что очень правильно не надеялись на себя и находили, что покаяние и молитва, то есть страх и своего рода унижение, вернее, чем претензия мирского незлобия и чем самоуверенность деятельной любви в многолюдном обществе. Даже в монашеских общежитиях опытные старцы не очень-то позволяют увлекаться деятельною и горячею любовью, а прежде всего учат послушанию, принижению, пассивному прощению обид... И это все считается до невероятности трудным, в особенности для тех людей, которые воображают себя уже "смиренными" и в "миру" собственными усилиями для монастыря подготовленными. Случаями поразительного падения этих духовных Икаров, нередко весьма искренних и благородных, наполнена история монашества от начала его и до нашего времени.

Да, прежде всего страх, потом "смирение"; или прежде всего - смирение ума, презрительно относящегося не к себе только одному, но и ко всем другим, даже и гениальным человеческим умам, беспрестанно ошибающимся.

Такое смирение шаг за шагом ведет к вере и страху пред именем Божиим, к послушанию учению Церкви, этого Бога нам поясняющей. А любовь - уже после. Любовь кроткая, себе самому приятная, другим отрадная, всепрощающая - это плод, венец: это или награда за веру и страх, или особый дар благодати, натуре сообщенный, или случайными и счастливыми условиями воспитания укрепленный. Как в особый дар благодати я охотно верю искренности и любви, когда дело идет, например, о самом ораторе, то есть о натуре высоко одаренной; но совсем другое я чувствую, когда я думаю о большинстве слушателей его, восхищавшихся, я уверен, больше любовью к Европе, чем любовью ко Христу и действительно к ближнему...

По-видимому, в некоторых местах речи своей г. Достоевский говорит почти в том же смысле, в исключительно личном. В этих местах он является по-прежнему вполне христианином - только христианином, чего-то ясно и прямо не договорившим и что-то другое, лишнее вместе с тем пересказавшим.

Например: "Смирись, гордый человек...» Недоговорено тут малости: не упомянуто о самом существенном - о Церкви. Пересказано лишнее – о какой-то окончательной (?) гармонии.

Но оставим эту гармонию, о которой я уже говорил и которая испортила, по-моему, все прекрасное дело Ф. М. Достоевского. Посмотрим лучше, что такое это смирение перед "народом", перед "верой и правдой", которому и прежде многие нас учили.

В этих словах: смирение перед народом (или как будто перед мужиком в специальности) - есть нечто очень сбивчивое и отчасти ложное. В чем же смиряться перед простым народом, скажите? Уважать его телесный труд? Нет; всякий знает, что не об этом речь: это само собою разумеется и это умели понимать и прежде даже многие из рабовладельцев наших. Подражать его нравственным качествам? Есть, конечно, очень хорошие. Но не думаю, чтобы семейные, общественные и вообще личные, в тесном смысле, качества наших простолюдинов были бы все уж так достойны подражания. Едва ли нужно подражать их сухости в обращении со страдальцами и больными, их немилосердной жестокости в гневе, их пьянству, расположению столь многих из них к постоянному лукавству и даже воровству... Конечно, не с этой стороны советуют нам перед ним "смиряться". Надо учиться у него "смиряться" умственно, философски смиряться, понять, что в его мировоззрении больше истины, чем в нашем...

Поэтому смирение перед народом для отдающего себе ясный отчет в своих чувствах есть не что иное, как смирение перед тою самою Церковью, которую советует любить г. Победоносцев.

И эта любовь гораздо осязательнее и понятнее, чем любовь ко всему человечеству, ибо от нас зависит узнать, чего хочет и что требует от нас эта Церковь. Но чего завтра пожелает не только все человечество, но хоть бы и наша Россия (утрачивающая на наших глазах даже прославленный иностранцами государственный инстинкт свой), этого мы понять не можем наверно. У Церкви есть свои незыблемые правила и есть внешние формы - тоже свои собственные, особые, ясные, видимые. У русского общества нет теперь ни своих правил, ни своих форм!..

Из ПРИМЕЧАНИЯ 1885 года:
 
Есть люди, весьма почтенные, умные и Достоевского близко знавшие, которые уверяют, что он этою речью имел в виду выразить совсем не то, в чем я его обвиняю; они говорят, что у него при этом были даже некие скрытые мечтания апокалипсического характера. Я не знаю, что Ф.М. думал и что он говорил в частных беседах с друзьями своими; это относится к интимной биографии его, а не к публичной этой речи, в которой и тени намека нет на что-нибудь не только "апокалипсическое" (то есть дальше определенного учения Церкви идущее), но и вообще очень мало истинно религиозного - гораздо меньше, чем в романе "Братья Карамазовы". Так как в недостатке смелости и независимости Ф.М. Достоевского уж никак обвинять нельзя, то эту речь надо, по моему мнению, считать просто ошибкой, необдуманностью, промахом какой-то нервозной торопливости; ибо в его собственных сочинениях, даже и ранних, можно найти много мыслей, совершенно с этим культом "всечеловека", "Европы" и "окончательной гармонии" несовместных...

Я готов верить, что, поживи Достоевский еще два-три года, он еще гораздо ближе, чем в "Карамазовых", подошел бы к Церкви и даже к монашеству, которое он любил и уважал, хотя, видимо, очень мало знал и больше все хотел учить монахов, чем сам учиться у них.

Лично я слышал, он был человек православный, в храм Божий ходил, исповедовался, причащался и т. д.; он дозрел, вероятно, сердцем до элементарных, так сказать, верований православия, но писать и проповедовать правильно еще не мог; ему еще нужно бы учиться (просто у духовенства), а он спешил учить!..

Весь текст: http://knleontiev.narod.ru/texts/lubov.htm

 

Связные ссылки
· Ещё о Богословие
· Новости Admin




На фотозаставке сайта вверху последняя резиденция митрополита Виталия (1910 – 2006) Спасо-Преображенский скит — мужской скит и духовно-административный центр РПЦЗ, расположенный в трёх милях от деревни Мансонвилль, провинция Квебек, Канада, близ границы с США.

Название сайта «Меч и Трость» благословлено последним первоиерархом РПЦЗ митрополитом Виталием>>> см. через эту ссылку.

ПОЧТА РЕДАКЦИИ от июля 2017 года: me4itrost@gmail.com Старые адреса взломаны, не действуют.